Поэма Гоголя "Мертвые души" - [54]
Некто П. Матвеев был тесно связан с одним из монахов Оптиной пустыни – о. Климентом. (Оптина пустынь – монастырь в Козельском уезде Калужской губернии, один из немногих в России, где был возрожден древний исихастский институт старчества;[137] его посещали в разное время Гоголь, Лев Толстой и Достоевский). В 1903 г. Матвеев опубликовал заметку, в которой сказано: «Я видел у о. Климента первый том „Мертвых душ“ (1-го издания). Экземпляр этот принадлежал гр. Толстому[138] – с заметками Гоголя карандашом, на полях XI главы. Заметки эти любопытны, и я приведу их здесь. В XI главе 1-й части, посвященной характеристике Чичикова, Гоголь, говоря о прирожденных человеку страстях, придавал им высокое значение. В сделанной Гоголем карандашом на полях заметке было написано: „Это я писал в «прелести», это вздор – прирожденные страсти – зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей – теперь, когда стал я умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах» здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока“».[139]
Таким образом, в познавательно-психологическом отношении религиозный уклон гоголевской мысли был далеко не бесплоден для писателя. Сам он утверждал, что его «встреча с Христом» как раз и состоялась на путях исследования человеческой души, наличие же у себя веры в общепринятом смысле он не раз отрицал. «… я пришел ко Христу, увидевши, что в нем ключ к душе человека, и что еще никто из душезнателей не всходил на ту высоту познанья душевного, на которой стоял он. Поверкой разума поверил я то, что другие понимают ясной верой и чему я верил дотоле как-то темно и неясно», – говорится в «Авторской исповеди» (VIII, 443).
А своему духовнику перед отъездом в Иерусалим Гоголь пишет: «Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе; признаю Христа богочеловеком только потому, что так велит мне ум мой, а не вера. Я изумился его необъятной мудрости и с некоторым страхом почувствовал, что невозможно земному человеку вместить ее в себе, изумился глубокому познанию его души человеческой, чувствуя, что так знать душу человека может только сам творец ее. Вот все, но веры у меня нет» (XIV, 41).
Самоусовершенствование, внутренняя работа над собой и были подлинной религией Гоголя. Отсюда делается понятной его ирония по поводу «богомольства и набожности, которою дышит наша добрая Москва, не думая о том, чтобы быть лучшею» (XII, 94). И обратно: «обращенье к самому себе», даже если его производит язычник, он готов приравнять к подлинной молитве. В «Выбранных местах из переписки с друзьями» (статья «Об Одиссее, переводимой Жуковским»), рассуждая о том, как примет переведенного Гомера простой русский народ (утопично, конечно, само предположение этого чтения), Гоголь утверждает, что он «извлечет из Одиссеи то, что ему следует из нее извлечь <…> что ни в каком случае не следует унывать, как не унывал и Одиссей, который во всякую трудную и тяжелую минуту обращался к своему милому сердцу, не подозревая сам, что таковым внутренним обращением к самому себе он уже творил ту внутреннюю молитву богу, которую в минуты бедствий совершает всякой человек, даже не имеющий никакого понятия о боге» (VIII, 239).
Вообще Гоголь готов поступиться многими формальными моментами в религиозной сфере ради тех или иных осязаемых результатов в деле воспитания человеческой души. Так, касаясь в той же книге деятельности сельского священника (статья «Русской помещик»), он рекомендует вообще отказаться от проповеди ради исповеди, так как вопросы конкретного, практического поведения человека, встающие во время исповеди, важнее, по мысли писателя, чем приобщение его к истинам отвлеченного порядка. Но прежде чем говорить об этой гоголевской книге, необходимо коснуться второго тома «Мертвых душ».
При обращении ко второму тому гоголевской поэмы мы сразу же вступаем в область догадок и предположений. Они начинаются с определения времени, когда писатель приступил к этой работе. Здесь существует множество различных версий. Соответственно нет единодушия и в датировке тех фрагментов второго тома «Мертвых душ», которые сохранились до наших дней.
Судя по письмам Гоголя, «открытие, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек», необыкновенно расширившее его творческие замыслы, настолько захватило писателя, что он начал работу над вторым томом поэмы, еще не закончив первого. В уже цитированном письме С. Т. Аксакову от 28 декабря 1841 г. Гоголь сообщал: «Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том „Мертвых душ“. Переменяю, перечищаю, многое переработываю вовсе и вижу, что их печатание не может обойтись без моего присутствия. Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть современем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые, невинные и скромные главы вы уже знаете» (XI, 322–323). В это же время Гоголь пишет Погодину: «Утешься! Чудно милостив и велик бог: я здоров. Чувствую даже свежесть, занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением Мертвых душ, вижу, что предмет становится глубже и глубже <…> Многое совершилось во мне в немногое время, но я не в силах теперь писать о том…» (XI, 325). Живший вместе с Гоголем в Риме в 1841 г. П. В. Анненков также свидетельствует: «… в эту эпоху он был занят внутренней работой, которая началась для него со второго тома „Мертвых душ“, тогда же им предпринятого, как я могу утверждать положительно».
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».