«У них и у нас, то есть у славянофилов и западников, — писал Герцен в «Колоколе», — запало с ранних лет одно сильное… страстное чувство… чувство безграничной, охватывающей все существование, любви к русскому народу, русскому быту, к складу ума… Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетенную мать… Мы были на руках французской гувернантки, поздно узнали, что мать наша не она, а загнанная крестьянка… Мы знали, что ее счастье впереди, что под ее сердцем… — наш меньшой брат…»
Версилов — всеевропеец с русской душой — и пытается теперь духовно-нравственно отыскать эту крестьянку и ребенка, которого она носила под своим сердцем.
И, видимо, ни идея Версилова, русского европейца, не отделяющего судеб России от судеб Европы, надеющегося примирить, объединить в своей идее любовь к России с любовью к Европе, ни идея народного правдоискательства Макара Ивановича, сами по себе, не дадут ответа подростку на его вопрос жизни: что же делать ему, лично ему? Вряд ли отправится он, подобно Версилову, отыскивать правду в Европу, как и не пойдет он, очевидно, странничать по Руси вслед за Макаром Ивановичем. Но, безусловно, уроки духовных, идейных исканий того и другого не смогут не отложить отпечаток на его юную душу, на его только еще формирующееся сознание. Мы не можем, конечно, представлять себе влияние даже и впечатляющих нравственных уроков как нечто прямолинейное и сиюминутное. Это — движение внутреннее, порою чреватое и срывами, и новыми сомнениями, и падениями, но все-таки и неотвратимое. И подростку предстоит еще пройти искушение Ламбертом, решиться на чудовищный нравственный эксперимент, — но, увидев его результат, душа, совесть, сознание Аркадия Макаровича еще содрогнутся, устыдятся, оскорбятся за подростка, подвигнут его к нравственному решению, к поступку по совести.
Юный герой Достоевского явно не обрел еще пока никакой высшей идеи, но, кажется, начал даже терять веру вообще в ее возможность. Но столь же явно он ощутил зыбкость, ненадежность даже и тех, если уж не оснований жизни, то, по крайней мере, хоть правил игры в жизнь, честь, совесть, дружбу, любовь, установленные этим миром. Все — хаос и беспорядок. Нравственный хаос и духовный беспорядок — прежде всего. Все зыбко, все безнадежно, не на что опереться. Подросток чувствует этот беспорядок и внутри себя, в своих мыслях, воззрениях, поступках. Он начинает не выдерживать, устраивает скандал, попадает в полицию и наконец тяжело заболевает, бредит. И вот — как своего рода материализации и этого бреда и самой природы его болезни — болезни конечно же более нравственной, нежели физической, — перед ним появляется Ламберт. Ламберт — кошмар отроческих воспоминаний Аркадия. С Ламбертом связано все то темное, стыдное, к чему успел прикоснуться ребенок. Это человек — вне совести, вне нравственности, не говоря уже о духовности. У него нет даже никаких принципов, кроме единственного: все позволено, если есть хоть какая-то надежда использовать ради извлечения выгоды чего и кого угодно, ибо Ламберт — «мясо, материя», как записал Достоевский в подготовительных материалах к «Подростку».
И вот такой-то человек вцепился в Аркадия: он теперь нужен ему — он ухватил из обрывков его больного бреда нечто о документе и тут же сообразил — в этом-то ему не откажешь, — что тут можно извлечь выгоду. И, может быть, немалую.
Ну, а если так и нужно? Что, если Ламберт-то и есть тот человек, который наставит подростка хоть на что-то реальное в этом всеобщем хаосе и беспорядке? И коль нет высшей идеи, не нужен и подвиг, а он что-то так и не встретил ни одного потрясающего примера жизни ради идеи. Крафт? Так ведь и тот — идея отрицательная, идея самоуничтожения, а ему хочется жить, ему страстно хочется жить. У Ламберта хоть и подлая идея, безнравственная, но это все-таки идея утвердительная, идея брать жизнь, чего бы это ни стоило. Вот вывод, вынесенный подростком из уроков жизни: ведь ни одного нравственного примера. Ни одного, а это ведь что-то да значит…
Но вот — далеко, казалось бы, не центральный мотив романа и, однако же, столь важный для понимания внутреннего движения души, самосознания подростка: во имя все той же, пусть и поблагороднее обставленной, нежели у Ламберта, идеи пользования благами жизни любою ценой князь Сергей оказался замешанным в крупных спекуляциях и подделке серьезных документов. У него был выход — он мог бы еще откупиться, бежать — мало ли что… Но — уверившись в невинности Аркадия, князь Сергей, потрясенный тем, что есть еще, оказывается, на этом свете люди чистые до наивности, решает и сам жить по совести.
«Испробовав «выход» лакейский, — объясняет князь Сергей Аркадию, и не случайно именно ему, потому что никто другой и не поймет, а у Аркадия — князь Сергей убедился в этом — чистое сердце, — я потерял тем самым право утешить хоть сколько-нибудь мою душу мыслью, что смог и я, наконец, решиться на подвиг справедливый. Я виновен перед отечеством и перед родом своим… Не понимаю, как мог я схватиться за низкую мысль откупиться от них деньгами? Все же сам, перед своею совестью, я оставался бы навеки преступником». И князь Сергей сам предал себя в руки правосудия.