Победное отчаянье. Собрание сочинений - [3]
Долетает из дальнего сада симфония,
Вероятно, продукт математики Черни,
Виртуозности Листа, – Сальери агония.
И какие созвучия! Чем обогреешь
Их полет? Прикасаясь к ушам, холодят они
До мурашек, до дрожи. И тянет скорее
В освещенную комнату. Там благодатнее.
Там и легче. А утром, когда, обозленный,
Выбегаешь и щуришься, сутки прободрствовав, –
Воспаленные веки на вязах зеленых
Отдыхают от самого страшного, черствого.
<1931>
Друзьям
Для них, нелепо запоздавших,
Создавших смуту вкруг меня,
Я нахожу слова постарше,
Чем те, которыми звенят,
Чем те, которыми пророчат,
Чем те, которыми клеймят,
Чем даже те, что счастье прочат
И затуманивают взгляд.
Друзья, вонзившиеся в сутки,
Как нить закатного луча, –
Они живут в моем рассудке
Разоблачителями чар.
И, растворяясь в их советах
Так, как в стакане – сулема,
От бьющихся в окошке веток,
От ветра – я схожу с ума!
Чтоб стать впоследствии к ним ближе,
Чем в эти снеговые дни,
Я обнимаю груды книжек,
Которые прочли они; –
Чтоб им, которые мутили
Во мне спокойствия струю,
Излить в незыблемом мотиве
Колеблемую жизнь мою!
<1931>
«Устаю ненавидеть…»
Устаю ненавидеть.
Тихо хожу по проспектам.
«Некто в сером» меня
В чьи-то тяжкие веки влюбил.
Устаю говорить.
Пресловутый и призрачный «некто» –
Надо мной и во мне,
И рога – наподобие вил.
Впрочем, это гротеск.
«Некто» выглядит благообразней, –
Только рот как-то странно растянут
При сжатых губах:
Таковы и лица людей в торжественный праздник,
Если отдыха нет, –
Борьба,
Борьба,
Борьба!
Я себе говорю:
Мы сумеем еще побороться,
А пока
Стану петь,
Стану сетовать,
Стихослагать!
И пишу,
И пою,
И горюю, –
Откуда берется
Лихорадочность музыки,
Бьющейся в берега?
Непонятно!
Ведь я потерял беспорядочность мнений.
Я увесист, как полностью собранный
Рокамболь.
Я лиризм превозмог.
Но достаточно книжных сравнений,
Как прочитанное
Обернется в знакомую боль.
Через двадцать пять лет
Ты увидишь, что мир одинаков,
Как всегда,
И что «некуда больше (как в песне) спешить».
И, вздохнув, захлебнешься
В обилии букв и знаков,
Нот, и шахматных цифр,
И запутанных шифров души.
1931
«Вечер. Горизонт совсем стушеван…»
Вечер. Горизонт совсем стушеван.
Печь, диван, присутствие кота.
Ручкой тонкою и камышовой
Я пишу на длинных лоскутах.
Ветерок колеблет занавеску,
Занавеска к абажуру льнет.
Точно Гоголь, я в турецкой феске, –
Остролиц и холоден, как лед.
Музыка несется ниоткуда
В форточку и в уши – напролом.
Обожаю внешние причуды
И, в особенности, за столом.
Я пишу. В окне горит веранда.
Перетряхиваю ритмы дня.
За стеною спорят квартиранты
Не о том , что трогает меня.
Вот сегодня я листал Толстого,
Кажется, четырнадцатый том –
Педагогики его основа, –
И всё время думал: не о том !
Думал до надсады долго, много,
Щуря уголки зеленых глаз,
Только к вечеру моя тревога
Тяжко в эти строки улеглась.
Но отчаянье, как Лорелея,
Всё поет, и падаю в прибой, –
Я, казненный, как поэт Рылеев,
Только не другими, а собой!
1931
«Нас всё время наказывал Бог…»
Нас всё время наказывал Бог.
Мы умели хотеть, мы боролись,
Мы не ждали, чтоб кто-то помог,
Шли мы к северу, прямо на полюс, -
А потомок прочтет свысока,
Как мы шли сквозь поля ледяные -
То без Бога, то без языка,
То без солнца – в огромной России!
1931
Сон
Мы с другом идем перелесицей,
Неясных предчувствий полны…
Над нами колеблются месяцы,
Но нет ни единой луны.
Растут только вязы да тополи,
Наверно, по тысяче лет…
Вон – дети оравой протопали:
Всё мальчики, – девочек нет.
Учительниц нет, – есть наставники,
Нет рек, – есть глухие пруды,
Слоняются фавны да фавники
У горькой зеленой воды.
И в этом проклятом становище,
В заброшенном замке, в пыли
Сидит и владычит чудовище,
К которому нас привели.
Квадратное, злое, безмолвное, –
Оно ощерилось на нас,
И брызжут зеленые молнии
Из маслом подернутых глаз.
И замок, зубцами увенчанный,
Тосклив, неуютен и мшист, -
Не тронутый веяньем женщины,
Без слез, без тепла, без души.
1931
Боги
Предвечерние рвы на дороге.
Разговор воронья в вышине…
Отовсюду, мне кажется, боги
Подступают, враждебные мне.
Вот сутулый ивняк-длиннолистник
Невидимка-рука потрясла…
Ах, опять ветерок-ненавистник
В душу робкую вносит разлад.
Занимается ль день над рекою,
Он от туч и от ветра рябой…
Мы простились: ты машешь рукою, –
Нет, не ты – бог разлуки с тобой…
Не исчислить вас, темные боги,
Боги будней и тяжких дорог!..
А бессонницы бог и тревоги?
А нужды? А изгнания бог?
А домашняя грусть у окошка,
Грусть твоя – что еще тяжелей?..
И ползущая сороконожка,
И сквозной ветерок из дверей…
Но в вихрастые дни вдохновенья,
Когда всё мне пустяк и тщета,
Я сплетаю богов, точно звенья,
И мечтаю, сплетя, сосчитать.
Вот сегодня как будто бы дожил
И готов их собрать на копье.
Но вгрызается грусть многобожья
В терпеливое сердце мое!..
1931
Витринная кукла
Мне грезится фигурка неживая,
Слегка отставившая локоть круглый, –
Задрапированная восковая
Модель витринная, больная кукла.
Случайно вы попали в поле зренья…
Я щурился, разглядывая пачки
Шелков, носков с божественным презреньем, -
Душа была в потусторонней спячке.
Фигурка, вы – последняя влюбленность.
Пусть нездорово, но, по крайней мере,
Не тронет вас моя испепеленность.
А звать вас буду Ирмой или Мэри.
И жизнь пойдет прекрасно и правдиво
В прекрасном шелковом раю витрины,
Серия «Русская зарубежная поэзия» призвана открыть читателю практически неведомый литературный материк — творчество поэтов, живших в эмигрантских регионах «русского рассеяния», раскиданных по всему миру. Китайские Харбин и Шанхай — яркое тому свидетельство. Книга включает стихи 58 поэтов, давая беспримерный портрет восточной ветви русского Зарубежья. Издание снабжено обширным справочно-библиографическим аппаратом.