Сергеич засмеялся.
– Ступай, значит, Варвара, на расправу: так ее, бестию, и надо, – проговорил он.
– Воротилась, голова, домой и прямо на печку, – продолжал Петр, – ничего уж и не говорит, только проохивает. Смех и горе, братец ты мой!
Сергеич продолжал улыбаться.
– А что, я словно забыл, миром вас делили али так разошлись по себе? – спросил он.
– Коли, братец ты мой, мужики по себе разойдутся! – отвечал Петр. – Когда еще это бывало? Последнего лыка каждому жалко; а мы с батькой разве лучше других? Прикидывали, прикидывали – все ни ему, ни мне не ладно, и пошли на мир… Ну, а мировщину нашу тоже знаешь: весь разум и совет идет из дьяконовского кабака. Батька, известно, съездил туда по приказу мачехи, ведерко-другое в сенях, в сборной, выставил, а мне, голова, не то что ведро вина, а луковицы купить было не на что.
– Так, так; по тебе, значит, и мало говорили? – заметил Сергеич.
– А так по мне говорили: худ ли, хорош ли я, а все в доме, коли не половинник, так третевик был; а на миру присудили: хлеба мне – ржи только на ежу, и то до спасова дня, слышь; а ярового и совсем ничего, худо тем годом родилось; из скотины – телушку недойную, бычка-годовика да овцу паршивую; на житье отвели почесть без углов баню – разживайся, как хошь, словно после пожара вышел; из одежи-то, голова, что ни есть, и того как следует не отдали: сибирочка тоже синяя была у меня и кушак при ней астраханский, на свои, голова, денежки до копейки и заводил все перед свадьбой, и про ту старик, по мачехину наущенью, закрестился, забожился, что от него шло – так и оттягал.
Сергеич качал головою.
– Бревен, братец ты мой, было у меня на пустоши нарублено триста с полсотней, – продолжал Петр, – стал этих я бревен у батьки просить на обзаведенье, по крайности сухие – и того старик не дал; руби, значит, сызнова и из сырого леса. Строить тоже принялся: прихватить хошь бы какого плотничишка не на што; так с одной хозяйкой и выстроил. Срамоты-то одной, голова, ни за што бы не взял; я сижу на одном угле, а баба на другом: потяпывает, как умеет; а уж как свою-то спину нагнул да надломил, так… – Тут Петр остановился и махнул рукой.
– Покойный родитель твой, – начал Сергеич, – был благоприятель мой, сам знаешь, а не скажу по нем: много против тебя греха на душу принял.
– Нет, братец, не то, – возразил Петр, – дело теперь прошлое, батьку мне грех помянуть много лихом: не со зла старик делал, а такое, видно, наваждение на него было.
– Эх, друг сердечный, – возразил, в свою очередь, Сергеич, – да разве на нем одном эти примеры? Старому мужику молодую бабу в дом привести – семью извести.
Я видел, что Сергеич и Петр так разговорились, что их не надобно уж было спрашивать, а достаточно было предоставить им говорить самим, и они многое рассказали бы; но мне хотелось направить разговор на предмет, по преимуществу меня интересовавший, и потому я спросил:
– Тебя мачеха твоя, вероятно, и испортила?
Петр вместо ответа кивнул мне головой.
– Каким же образом она тебя испортила?
Петр посмотрел на меня с насмешкой и отвечал с некоторым неудовольствием:
– Да я почем знаю! Какой ты, барин, право!
– Что ж такое?
– Да как же! Скажи ему, как портят? Я не колдун какой.
– Почему ж ты так думаешь, что тебя испортили?
– Перестань-ка; разговаривать что-то с тобой неохота: больно уж ты любопытен! – отвечал Петр с досадою.
Предыдущий разговор заметно возбудил в нем желчное расположение.
– Не собою, государь милостивый, узнал, – вмешался хитрый Сергеич, видевший, что мне любопытно знать, а Петр не хочет отвечать и начинает сердиться, – самому где экое дело узнать! – продолжал он. – Тоже хворал, хворал, значит, и выискался хороший человек – да! – Сказал, как и отчего.
– Кто же это такой хороший человек? – спросил я.
– Колдун у нас, батюшка, был в деревне Печурах, – отвечал Сергеич, – так и прозывался «печурский старичище».
– Плутом, голова, в народе обзывался, а мне все сказал, – перебил Петр.
– Плут ли там, али нет, кто про то знает? – возразил Сергеич. – А что старик был мудрый, это что говорить! Что ведь народу к нему ездило всякого: и простого, и купечества, и господ – другой тоже с болестью, другой с порчей этой, иной погадать, где пропащее взять, али поворожиться, чтобы с женкой подружиться. И такое, государь, заведенье у него было, – продолжал он, обращаясь ко мне, – жил он тоже бобыльком, своим домком, в избушке, далече от селенья, почесть что на поле; и все калитка назаперти. Теперича, другое-иное время, народ видит, что он под окошечком сидит, лапотки поковыривает али так около печки кряхтит, стряпает тоже кое-что про себя; а как кто, сударь, подъехал, он калитку отпер и в голбец сейчас спрятался; ты, примерно, в избу идешь, а он оттоль из голбца и лезет: седой, старый, бородища нечесаная; волосищи на голове, как овин, нос красный, голосище сиплый. Я тоже старшую сношку посылал к нему: овцы у нас запропали; так в избу-то войти вошла, а как увидела его, взвизгнула и бежать – испугалась, значит. И кто бы теперь к нему ни пришел, сейчас и ставь штоф вина, а то и разговаривать не станет: лом был такой пить, что на удивление только.