Письмо - [23]

Шрифт
Интервал

Да «Огонёк» сорокового года,
Лежащий на столе
Эпохи рококо,
Где по углам стоят
Подсвечники на страже,
Где карта вечности
И женское трико,
Что сорвано при грубом абордаже,
Соседствует с письмом
Овидия к М.Б.,
С черновиком в помарках и пометах…
Но этот натюрморт,
По сути и судьбе
Случайный,
Растворяется в предметах…
А свет, сочась,
Сквозь жалюзи течёт,
Скользнув по чашке с кофе и окуркам,
На бесконечный телефонный счёт
Между Нью-Йорком и Санкт-Петербургом…
1996

ИЗ БЛОКНОТА

Позабудутся имя и отчество
И удвоится водки количество
В беспощадной гульбе…
Как тоске твоей — одиночество,
Как свече твоей — электричество,
Я не нужен тебе.
1999

«Малиновый сироп с нарзаном…»

Памяти Игоря Бабицкого

Малиновый сироп с нарзаном
В стакане толстого стекла
На фоне голубого моря —
Вот натюрморт!..
                  Но истекла
Та жизнь весёлая на званом
Обеде под сурдинку горя…
А в памяти остаться смог
Стакан — образчик общепита —
Толпой годов, тоской дорог
Нетронутый.
                  И недопита
Вода, как сорок лет назад…
1999

«Ночной больничный двор слегка присыпан снегом…»

Геннадию Чепеленко

Ночной больничный двор
Слегка присыпан снегом.
Слетаются к стеклу
Снежинки, словно моль.
И корпуса молчат.
Они сравнимы с неким
Угрюмым банком, где
Накапливают боль.
В палате, у окна
Отыскивая спички
И пачку сигарет,
Я слышу, как впотьмах
За лесом иногда
Проходят электрички,
Квадригами колёс
Вздымая снежный прах.
И снова тишина.
Морозом, как наркозом,
Прихвачена земля
И голые кусты.
Мы в темноте лежим,
Как брёвна — по откосам,
Пред болью подступающей пусты
Душою…
             Но давай
Пошарим по сусекам,
Остаток дней своих
Сжимая в пятерне,
Давай поговорим
С быстролетящим снегом
И поглядим на мир
При медленной луне…
1998

«Мне не хотелось думать о делах…»

Ах, как давно я не был там, сказал я себе.

Ив. Бунин
Мне не хотелось думать о делах,
Звонить кому-то,
Говорить о чём-то,
И я решил, махнув на всё рукою,
Послушать ночь
С её тревогой нежной,
Которую внушает лишь весна.
Мне захотелось повидать тебя…
Но проходя по улице,
Которой
Не хаживал лет шесть,
А то и больше,
Я был почти спокоен,
И меня
Не умиляли контуры былого,
Холодным равнодушием дыша.
А вот и он — знакомый переулок,
Но что это?! —
Осколки кирпича,
Обугленные стены,
Экскаватор,
Прожектора,
Направленные косо,
И глухота,
Такая глухота!
Но дом,
Где ты жила,
Ещё стоял.
И я застал зелёный огонёк
В окне моей любви полузабытой.
И я пошёл,
Но встретил голоса:
«Съезжаем завтра…» —
Говорила тьма
Мужским весёлым басом,
И в ответ
Старуха, очевидно,
Отвечала:
«Давно пора съезжать…»
И я сначала
Остановился,
А затем по доскам
Неловко выбрался из переулка.
Зачем я эту совершил прогулку —
Не знаю,
Но холодная,
Сквозная
Возникла тяга.
Я побрёл к мосту.
Москва-река несла последний лёд,
И город засыпал,
И ветер волглый
Пронизывал,
Но сделалось легко
От ощущенья, что с тобой простился
На остром сквозняке воспоминаний,
Которые обманывают нас.
Куранты за рекой пробили час
В душе возникла радость созерцанья
При виде звёзд и медленной луны,
Что освещала мартовский асфальт
И грубые
Чугунные перила
На выгнутом безлюдии моста…
1996

«И наступило великое безмолвие книги…»

И наступило великое безмолвие книги,
Подобное безмолвию сечи,
Когда текст и читатель
Несутся навстречу друг другу,
Но сшибки ещё не случилось,
А воспалённый мозг
Всё глубже оседает в тенетах
«Преступления и наказания»…
И вдруг — отчётливый стук,
Требовательный стук в ночное стекло!..
И взгляд мгновенно выхватывает из глубины осеннего мрака
Ветку глицинии,
Что оплетала оконную раму
Моего кавказского дома,
И бесформенно сидящую на ветке,
Словно полусдутая покрышка мяча,
Тронутую ржавчиной канализации крысу…
Властительница ночи заглянула в моё окно,
Сверкая бисером глаз,
Страша отвратительной желтизной оскала,
И между нами возник вкрадчивый ужас,
Который был —
Не знаю почему —
Обут в малиновые сапожки
Из дорогой замши.
1997

«Когда-нибудь настанет крайний срок…»

Когда-нибудь настанет крайний срок,
Для жизни, для судьбы, для лихолетья.
Исчезнет мамы слабый голосок
И грозный голос моего столетья.
Исчезнет переплеск речной воды,
И пёс, который был на сахар падкий.
Исчезнешь ты, и лёгкие следы
С листом осенним, вмятым мокрой пяткой.
Исчезнет всё, чем я на свете жил,
Чем я дышал в пространстве оголтелом.
Уйдёт Москва — кирпичный старожил,
В котором был я инородным телом.
Уйдёт во тьму покатость женских плеч,
Тех самых, согревавших не однажды,
Уйдут Россия и прямая речь,
И вечная неутолённость жажды.
Исчезнет бесконечный произвол
Временщиков, живущих власти ради,
Который породил, помимо зол,
Тоску по человечности и правде.
Исчезнет всё, что не сумел найти:
Любовь любимой, лёгкую дорогу…
Но не жалею о своём пути.
Он, очевидно, был угоден Богу.
1997

Ефим Бершин

«БЕЗ ЧЕРТЕЖА И ПЛАНА…»

Праздник не удался. Задумчивые пони, тщетно поджидавшие маленьких двадцатикопеечных наездников, разошлись по конюшням. Продрогшие лебеди попрятались в своих надводных будках, почему-то напоминающих собачьи, оставив пустынной закипающую под дождём поверхность пруда. Ветер принёс охапку листьев и бросил на наш стол рядом с пустыми стаканами. За соседним столиком съёжилась пожилая пара, но через несколько минут и её сдуло. Праздник не удался. «Закрыли моё шапито». И нужно было побыстрее проваливать из этого застывающего пейзажа, чтобы не стать его частью, как те старик со старухой (не наши ли соседи по кафе?), которых Женя позже двумя штрихами впаял в эту картину: