Писатели-«деревенщики» - [8]
Авторы еще одной недавней работы о националистическом движении в позднесоветский период категорически не соглашаются с Митрохиным, преувеличившим, по их мнению, силу и авторитетность «русской партии»[44], но солидарны с тезисом Брудного об амбивалентном культурно-политическом статусе легальных «русистов». Они полагают, что заручиться относительной лояльностью «деревенской» литературы
можно было, лишь предоставив ей хотя бы частичное право голоса. Поэтому взаимоотношения националистов и коммунистической власти не сводились лишь к вульгарному использованию властью националистов (в данном случае – писателей-«деревенщиков»), а становились улицей с двусторонним движением. <…> «Деревенщики» не просто нужны были Брежневу для легитимации его внутренней политики, в каком-то смысле сама эта политика была ответом на русский общенациональный запрос, как он виделся, формулировался, выражался культурной элитой русофильского толка[45].
Рассмотрение историками «деревенской прозы» как литературной репрезентации позднесоветского национализма, безусловно, имеет ряд издержек. Главные уже были названы – литературный дискурс отождествляется с пропагандистским, а реконструированная исследователями логика действия группы нивелирует многообразие персональных мотивов и неоднозначность личной позиции. Кроме того, анализ институциональной составляющей «политики включения» и зигзагов ее развертывания отодвигает на второй план проблемы, связанные с самоопределением различных «фракций» национал-консерваторов, или рассматривает их общо. Митрохин, к примеру, неоднократно упоминает о поиске «теоретиками» и «коммуникаторами»[46] национально-консервативных сил каналов влияния на власть, поддержки своей деятельности в партийно-правительственных структурах, но возникает вопрос – насколько это свойственно «деревенщикам», часть которых в конце 1960-х – 1970-е годы была более свободна от просоветских симпатий и «государственничества», нежели, например, С. Семанов или Виктор Петелин, да и в целом – от желания прямо влиять на политиков? Дифференцированного описания позиций «теоретиков» и «художников» национально-консервативной ориентации в названных работах по понятным причинам нет, однако их бесспорное достоинство, особенно значимое для филологов, ограничивающихся в лучшем случае упоминанием о борьбе между «Новым миром» и «Молодой гвардией» конца 1960-х либо выстраивающих диахронические схемы, безусловно нужные и важные, но лишающие «деревенщиков» «воздуха эпохи», в которой они существовали, заключается в возвращении писателей-«неопочвенников» в контекст истории «долгих 1970-х», прежде всего истории политической и, до известной степени, истории идей. А ведь у этой проблематики есть и очевидное филологическое измерение – репрезентация идеологической топики в литературном тексте[47] (с необходимой оговоркой – она не была иллюстрацией идеологической доктрины: позднесоветский консерватизм националистического извода, не имевший доступа к механизмам осуществления «реальной политики», реализовался преимущественно в литературно-критической форме; его «литературность» (мотивные комплексы, метафорика, стиль) сама по себе может стать предметом анализа только не как формальная «оболочка» идей, а как продуцирующая идеологические смыслы символическая система, испытавшая в свою очередь влияние идеологии[48]).
Литературоведческий дискурс о «деревенской прозе»: От «идеологии» к «онтологии»
Понятно, что в созданных в советское время литературоведческих исследованиях «деревенской прозы» круг ее идей («идеология», «проблематика») и позиция писателей в «литературной борьбе» истолковывались с учетом ограничений, налагаемых официальным дискурсом и требованиями дисциплинарной чистоты. В 1970-е – первой половине 1980-х метафорой обретения зрелости критика часто подчеркивала превосходство «деревенщиков» по отношению к литературному воплощению «шестидесятничества» – «исповедальной прозе», а их главные идеи рассматривала как развитие «вечных» для русской литературы тем («человек и земля», «человек и природа», «любовь к родному пепелищу» и др.[49]). Ссылка на традицию XIX века адаптировала проблемно-тематический комплекс «деревенской прозы» под стереотипизированный образ русской классики, подчеркивала непрерывность культурной традиции («преемственность») и таким образом мягко «деидеологизировала» авторов-«неопочвенников». В 1970-е годы, когда «деревенская» школа стала активно осваиваться литературоведением, анализ текста с точки зрения отражения в нем тех или иных идеологических постулатов («вульгарный социологизм») выглядел явным анахронизмом, а вот дистанцирующая от идеологии тенденция к осмыслению структуры текста, его поэтики распространялась все успешней[50]. В одной из статей конца 1970-х годов отмечалось, что «деревенская проза» «породила свою критическую литературу»
Глава из книги "История русской литературы с древнейших времен до 1925 года". Д. П. Святополк-Мирский.
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».