Только после долгого времени в какой-нибудь курительной комнате или в уединенном архиве возобновлялись прерванные подобными минутами разговоры:
– Чего это ты, братец, спустил этому скоту – Померанцеву? Как он тебя за простую шутку отделал? Струсил… Да я бы его на твоем месте…
– Да ну его ко всем чертям! Стану я со всяким дикарем связываться. Это дикарь какой-то, а не товарищ. Ни сам никуда не ходит, ни к себе не зовет. Слова по году не дождешься. Подсолить вот ему следует, чтобы он к медведям служить-то из департамента убирался…
Многоразличный пролетариат, присущий каждому петербургскому дому, в виде дворников и поддворников, приказчиков в мелочных лавочках и их подручных, часовых, стоящих около дома, и их подчасков, старых прачек, отбирающих у давальцев белье, и их молодых помощниц, зараженных неизлечимою страстью часто шататься по одиноким людям с многообещающими улыбками и с вопросами относительно того, «как сударю угодно будет, чтобы груди пущены были – плойкой или в аглицкий трахмал», – весь этот люд, говорю, злился на Ивана Николаевича гораздо более, чем злились на него его департаментские друзья.
К Ивану Николаевичу является рассыльный из квартала и, переминаясь у притолоки, докладывает:
– К вашему вашескобродию! Одиннадцатого сего месяца пожалуйте к господину надзирателю, – приказали просить.
– Зачем? – спрашивает Иван Николаевич, не глядя на докладчика.
– А по делу, ваше вашескобродие, живущей с вами по суседству солдатской вдовы – девки Христиньи Петровой с господином корнетом Сеноваловым.
– Я ничего не знаю.
– Па-аммилуйте, ваше васкобродие! – воодушевлялся солдатик. – Аны, то есть господин корнет, пришедчи, например, ночным временем в Христинину спальню, изволили избить там палашом какого-то француза. Ах! фамилию-то я забыл евойную, – дай бог памяти! Но только этот француз сам титулярный советник. Господину корнету так поступать не подобало, потому от эфтого от самого шум вышел – это что же всамделе будет такое? Ведь эфто хоть до кого…
– Ну, мне, друг, до этого дела нет.
– Но как нам, вашескобродие, приказ отдан, штобы, то есть, весь дом поголовно… Как же-с! Дознание будет-с… Без эфтого тоже ведь и господам начальникам невозможно-с…
– Некогда мне, братец! Отправляйся-ка с богом; а надзирателю я напишу.
– Счастливо оставаться! – откланивался солдат и, вышедши на лестницу, бормотал: – Вот сволочь-то, а еще барин! Хошь пятачок бы когда, хошь бы рюмку какую для смеху… Прямой пымаранец!
Рои дворников, жужжавшие по высокоторжественным дням свои «проздравления с праздничком, свои желания добрым господам доброго здоровья и всякого благополучия», – рои, сладко заливающиеся на тему на чаек бы с вашей милости-с, без малейшего внимания к их сладкогласности, были распугиваемы сердитой физиономией Ивана Николаевича и его басистою, отрывистою речью.
– Сколько раз я просил вас, господин старший дворник, – говорил Померанцев, – чтобы вы ко мне ходили не иначе, как первого числа за получением квартирных денег. Вот я перееду из вашего дома и скажу хозяину, что мне от вас покою никакого не было. Ведь вам за это нехорошо будет.
– Ах, ваше высокоблагородие! – защищался дворник с такой умильной улыбкой, которая совершенно обнажала его белые зубы с застрявшей в них вчерашней говядиной. – Ведь какие ноне дни-то-с, – сами изволите знать-с. Другие жильцы насупротив того, сударь… Возьмем теперича из купечества какие, так даже в большую амбицию входят, ежели, так будем говорить, от нашего брата проздравления не получат.
– Ну, я не обижусь. Я обижаюсь на то, когда меня без толку беспокоят.
– Просим прощенья, сударь! Не посетуйте, что, к примеру…
– До свиданья! До свиданья!
– Ах, бес! Ах, леший! – допевал хор свою песню уже на лестнице. – И для такого праздника… А? Ах! И искушенье нам только с этим дьяволом, – сичас умереть! Весь дом от его в смуту вошел…
Пятнадцатилетняя прачка Дуняша, над щеками которой, горевшими здоровьем и юностью, так любовно грохотала вся мастеровая и немастеровая молодежь целого дома, была поставлена в крайний тупик тою штукой, которую, по ее словам, удрал с нею энтот приказный – повытчик-то…
– Визу я, милые мои, – картавя, как ребенок, и мило похлопывая пухлыми губками, рассказывала однажды Дуняша про эту штуку многочисленной публике, собравшейся под воротами, – визу я, сто он ходит скусный такой, один завсегда, и думаю: сто, мол, у всех у господ я бываю, со всеми знакома, – дай, мол, и к нему схозу, посмотлю, сто за человек такой, – и посла сдулу-то. Схватила платки его, какие у насей хозяйки в мытье были, – и плисла. Плисла и спласываю: почем вы, судаль, эти платки покупали?
– А он – лицемел эдакой – и говолит мне, – продолжала Дуняша, меняя в этом месте рассказа свой шепелявый, щебечущий голосок на грозный бас: – «А вам какое дело до этого, – закличал он на меня. – Как вам, говолит, не стыдно, такой молоденькой девочке, хвосты по всему дому тлепать? Ко мне не тлепите, а то к хозяйке сведу…» Ха, ха, ха! Вот билюк-то!
– Истинно, бирюк, – подхохатывала Дуняше приворотная компания. – Заместо того, чтобы с молодой барышней обойдтитца учливо,