Он замолчал, видимо устав, и я стал вновь говорить о Борьке.
Ведь ради этого, собственно, я и пришел. Я рассказывал ему, не понимая, слушает он или нет, об интернатской выставке, о мальчике, о его отце, о том трудном положении, в которое Борька попал, и еще о картине.
Он слушал внимательно, но думал о чем-то другом. И вдруг сказал:
— Будет обидно. Нельзя, чтобы и у него не получилось. — И посмотрел на меня.
Этот взгляд в темноте, даже не взгляд, а просто белевшее лицо, которое я не мог разглядеть как следует, невидимый мне рот вдруг произнесли приговор мне: «Не получилось».
И видно, он понял, о чем я думаю, потому что с неожиданной горячностью сказал:
— При чем тут вы? У вас еще есть время, я о себе говорю.
«Как это о себе? — отталкивая и соглашаясь, мысленно говорил я, — столько сделано, столько наработано за долгую жизнь».
Но я не решился сказать это ему, сейчас это было неуместно, нечего было хитрить друг с другом. На самом деле я прекрасно понимал, о чем он думает. Знал его другую, чем все мои дежурные и лежащие на поверхности доводы, правоту.
Он вышел проводить меня до дверей. Жидкий свет площадки, громыхнувший лифт. Однако, как тогда, с Борькой, я пошел пешком вниз, мимо темных закрытых дверей со знаменитыми фамилиями на табличках, не совсем так, как тогда, не водопадом — вниз, а медленно, даже степенно, чуть придерживая шаг.
Так сходят с крутой горы. Так сходят с горы, на которую не забрались.
«Однако еще не вечер, — думал я, хотя уже было поздно, — и какая к черту гора! Обыкновенная лестница в нестаром, но устаревшем московском доме, возвращение от учителя».
На улице было неожиданно светло, оживленно, шумно. Я постоял в ожидании такси, но все они проносились мимо, не останавливались. Так и не дождавшись, вышел на Садовое кольцо и пошел, пошел быстро, ни о чем таком не думая и не печаля душу, как бы собираясь для осуществления будничных забот завтрашнего дня.
Вскоре я уехал на Волгу. Снял в Касимове комнату у старого, со студенческих времен, приятеля; теперь он был большой человек, чем-то заведовал в областном управлении культуры, распределял заказы. Предлагал мне, Борьке, но ни я, ни он не воспользовались. Хорош он был еще и тем, что свою избу, в которой вырос, перестроил, перекурочил, надстроил второй этаж и превратил в хороший дом с видом на Волгу, или, как, поездив по заграницам, он любил выражаться, «бунгало».
Так вот, я и остановился в этом бунгало, где в одиночестве жил его полупарализованный отец; до того, как его разбило, он коптил рыбу на местном заводе.
Так мы и жили вдвоем, только раз в неделю приятель приезжал, подгонял еще машину с бревнами, фанерой, кровельным железом, кирпичом, — бунгало росло и ширилось, и в этот день работать было нельзя, а надо было участвовать в общем подъеме частного строительства, а уж потом, вечером, в угощении «левых» работников, приехавших с ним, и еще кого-то, кто приезжал отдельно, уже на ужин, и кто, судя по всему, был вообще всемогущ. Это чувствовалось по всему, и по отрывистому строю хмельной, но важной, словно бы государственной, речи, и по тому, как постукивал пальцем по стенкам нового дома, сдержанно одобряя, но не впадая в крайности (видно, у него бунгало было еще получше). Уже сильно выпив, он как бы терял осанку и, раздевшись донага, заплывал куда-то в блестящую и холодную тьму ночной реки, махал саженками вниз по матушке по Волге и что-то пел в воде.
Вот такая была компания.
И откуда что взялось? Я помнил этого своего приятеля в общежитии, тихого, приветливого, немного забитого; когда выпивал, он становился агрессивен, но выпивал редко, зато часто угощал нас копченой и вяленой рыбой, которую привозил из дома. Были и мы у него однажды с Сашей и Борькой, изба показалась нам сырой, тесной, много беднее тех, воронежских, в которых мы жили. Способностей никаких особенных он никогда не выказывал, да и в общественники не лез. После института несколько лет прозябал, а потом начал штурмовать небо, только на административном поприще. И вот нате вам, постепенно завоевал если не небо, то место под солнцем.
Вполне хорошенькое местечко, где можно было расширить избу, сделать ее двухэтажным домом-мастерской, фонды выдавались под мастерскую, с местом для гаража и т. д.
Надо сказать, что дом он сооружал не бросовый, не какой-нибудь, а крепкий, даже не без изящества; все как полагалось было в этом доме или должно было быть, и неструганое дерево, и большие окна, из которых так хорошо смотрелась Волга, и, естественно, камин для дружеских пирушек. Наши городские квартиры казались просто клетушками по сравнению с этой виллой.
Но хорошо, что Михаил, ныне его звали Михеич, не возгордился настолько, чтобы забыть старых друзей, приглашал их к себе и охотно демонстрировал новым своим приятелям, дескать, не кто-нибудь, а хорошие художники к нему приезжают, и не как-нибудь, а именно по назначению используют его строящуюся мастерскую.
Но эти лихие наезды были нечасты, тихие, долгие дни я проводил вдвоем со стариком и работал.
О, как тяжко-мучительно вначале шла работа, точно урок, который — кровь из носу — надо выполнить, сдать, а урок не идет, и полный внутренний сумрак, бессилие, злость, рука чугунная. Она механически подчиняется замыслу, а он неясен, смутен, и чугунная рука движется скованно и беспомощно; уж какая там свобода, — дни, наполненные вязкой мукой.