Так прошло два года. Его уговаривали, стыдили, просили, оставили на второй год в третьем классе. Он был безучастен ко всему, что делалось в школе. Жизнь его была не здесь… Вечера он стал проводить с темными типами, с наглыми огольцами, которые хвалились тем, что могут достать денежки в любой момент, и не просто одну бумагу, а много, столько, сколько им надо. Они и послали его в магазин с подделанными продовольственными карточками: «Ты фронтовик, оголец, если тебя и наколют — ничего не сделают. Ничего тебе не будет…»
Тогда ему действительно ничего не было… Обошлось на первый раз…
И Ваня подумал, что и в другой раз обойдется. Глупый был Ваня, молодой.
А в другой раз взял Ваня в школе большую вазу, хранившуюся под стеклом, переходящий кубок области за спортивные достижения.
Начали искать кубок, вся школа всполошилась, а кубок тот серебряный давно уж Ванины дружки пропили.
Теперь уж по второму разу мало кто за него заступался. Теперь уж и медаль его не спасла. Знали его в городе теперь как шпану.
Были у него и всякие драчки, и пьянки, и приводы, и школа больше не верила в него. Да и он сам не верил, что будет учиться.
И как мать ни старалась, как ни убеждала, что больше он не будет, — на этот раз убедить не удалось.
Получил срок. Отправили в детскую колонию.
«Он нуждается в воспитании наказанием, — говорили матери. — Только наказание сделает из него полноценного члена общества».
Перед отправкой в колонию он прошел через детприемник. В камере было тридцать — сорок пацанов.
— Давай знакомиться, керя, — шепелявя и дружески улыбаясь, обратился к нему бледный парень с круглой аккуратной плешкой на стриженой голове, видно от лишая. Он все время щурил глаза, будто на него лампу наставили.
— Имя мое — Иван, фамилия — Лаврухин, а кличка у меня Партизан, — важно и серьезно сказал Ваня.
— Где же тебя так накликали? — улыбаясь и все время щурясь, с интересом и симпатией рассматривая Ивана, спросил плешивый.
— В Эрфурте, — ответил Иван, — в пересыльном лагере 22/30.
— Ишь куда занесло, — сказал плешивый и присвистнул. — Только, Ваня, будь добр, забудь свою прежнюю кличку, к здешним условиям она не подходит. У вас, в Париже, — одно, у нас — другое. — Он покачал пальцем перед Ваниным носом.
— Почему в Париже? — раздраженно сказал Ваня. — Я же говорю, в Эрфурте.
— Ну, какая разница, керя, где ты был. Мы тут тоже много ездим… Вот, например, ты можешь ответить, где ты сейчас находишься?
— То есть как?! — удивился Ваня. — Что ж я, дурачок, что ли? В пересыльном детприемнике.
— А где твоя постоянная прописка, Ваня, в данный момент?
— Моя под Оршей, — сказал Ваня, — в райцентре. А что такое?
— А то самое, что постоянная теперь недействительна. Так что надо получать временную.
— Да иди ты, — сказал Ваня, — что ты мне тут рога крутишь!
— Ваня, хоть ты и артист и на гастролях был в Париже или еще где, а без прописки, Ваня, нельзя жить в обществе. Никому нельзя. Беги сюда скорее, Ваня.
Ваня не двинулся. Тогда бледный огорченно посмотрел на Ваню и сказал своидо ребятам:
— Дурачок, сам не хочет. Придется его прокатить на велосипеде.
Ваня повернуться не успел, как человек десять, до того сидевших без движения, без улыбки, без звука, кинулись на него, заломили руки, раскорячили ноги и потащили его судорожно, по-рыбьи бившееся тело к плешивому. Иван изо всех сил вырывал ноги, и они как бы повторяли движения ног велосипедиста. Плешивый, громко и деловито считая, начал бить его по лицу. Видно, натренировался хорошо. Четко, звонко он бил и весело, деловито, без всякой злобы, будто всю жизнь занимался этой важной, необходимой работой. Сосчитав пятнадцать раз, он сказал:
— Прописан временно в двенадцатой камере. Что и удостоверяется печатью.
И он врезал Ване уже покрепче, напоследок, задержав и впечатав грязную ладонь в Ванин лоб и переносицу.
Парни чуть ослабили свои объятия, и Ваня кинулся на плешивого, чтобы ударить гада между глаз. Но пацаны тут же свалили Ваню на пол, и один шепнул ему на ухо:
— Зря обижаешься. Все прописку проходят, а ты что, особенный?
Они оттащили его на нары и положили как использованную, уже ненужную вещь.
Плешивый сказал, шепелявя и усмехаясь:
— Не обижайся, Ванюш, что мы тебя побуцкали. Закон есть закон. Без прописки, Иван, жить в дружном коллективе нельзя.
И у Ивана обида скоро прошла. Потому что появились в камере новички, и теперь он сам «прописывал» их и не удивлялся. К порядку человек быстро привыкает.
В детприемнике ему, надо сказать, даже понравилось. Он быстро здесь сориентировался и был не последним человеком. Все эти «покупки» и хитрости он быстро раскусил, да и сам мог кое-что подкинуть. Это ж не школа, где надо считать, как идут два парохода, и запоминать, в каком году родился великий русский писатель. Здесь каждый день был непохож на другой.
К малолеткам относились все же не так строго, как к взрослым, и они, в свою очередь, бузили вовсю. В камере попадались пацаны, у которых была уже вторая, а то и третья судимость. Эти кое-чему могли научить.
Но вот кончилось пребывание в детприемнике, и этапом их повезли в колонию. Ночью проснулся Ваня, увидел за перекрещенным оконцем тусклые огни, мелькающие столбы, ощутил кислый, спертый запах, который стоял густо, прочно; ни дуновения ветерка, ни капли кислорода — оттуда, с летящей этапной дороги, ничего, только стон, храп и тишина, да конвойный подремывает, да жесткий стук колес, который можно сложить в любое короткое слово. Например, в слово «зачем». «Зачем я здесь? Зачем все это? Зачем везут меня с этими пацанами? Ведь меня уже везли однажды, и я вернулся, и вот снова везут… Тогда я ждал победу, я даже бомбежку нашу ждал, я н а ш и х бомб не боялся: свои своих не убивают. А теперь я кто? Я не свой, не фронтовик, не пленный, не партизан, не человек, а этапный, воришка по статье такой-то. Зачем?»