Отрывки и разные мысли - [6]
37. Конечно, все это пока только вопросы: но согласитесь, что если бы на эти вопросы были ответы, какие огромные возможности применения открылись бы тогда для науки о числах и как была бы расширена область математической достоверности[28]!
38. Существует ли бесконечность пространства, я не знаю, но знаю, что существует бесконечность времени, что эта бесконечность, эта неизменяемая длительность, эта беспредельная преемственность всего и есть сама жизнь или совершенное существование[29]. И прежде всего: конечное множественно, бесконечное — нет. Идея множественности сливается в моем уме с идеей уничтожения; идея единства — с идеей вечности. Итак, уничтожение для меня есть зло, вечность — добро, зло стремится только к уничтожению, благо только к сохранению; следовательно, вечность, благо, жизнь — это одно и то же.
Я называю это двумя конечными идеями человеческого разума, ибо они находятся на двух концах той черты, которая является его мерилом. Все другие идеи человека заключаются в этих идеях или связываются с ними, так что разум человека не может знать ничего такого, с чем не была бы связана идея уничтожения или идея сохранения. Будучи основой всех наших суждений, и не только суждений но и всех наших чувств, эти рамки, в пределах которых происходит все движение нашего разума, являются, бессознательно для нас, законом нашего мышления. Заметьте, что даже идеи числовые, как ни кажутся они чуждыми этим понятиям, все же не выступают за их пределы, ибо идеи числовые — это идеи деления и сложения: делить значит уничтожать, складывать значит производить.
Мысль нравственная особенно, на мой взгляд, не может иметь иной основы, кроме этой. Всякая идея совершенства, красоты, гармонии, добродетели, любви есть только видоизменение идеи сохранения; всякая идея несовершенства, безобразия, раздора, порока, ненависти, есть видоизменение идеи уничтожения. Мы не можем представить себе ничего доброго или прекрасного, не приписывая ему в то же время длительности, непрерывности, устойчивости, или представить себе зло, безобразие, не соединяя их с идеей неустойчивости, прерывности, уничтожения, Таким образом, наш ум постоянно пребывает между мыслью о жизни и смерти, и, действительно, лишь эти две мысли управляют им.
Следует заметить, что чувство самосохранения совершенно не входит в эти элементарные понятия нашего разума. Начало самосохранения есть начало мира животного, совершенно отличное от начала нравственного[30]. Следовало их объединить, чтобы создать совершенную жизнь; именно это и сделала христианская философия, внеся идею вечного спасения, как блага совершенного.
39. Предположим, что исторический факт утверждения христианства будет объяснен самым естественным образом, подобно, например, развитию иудаизма под влиянием его смешения с восточной философией и философией греческой… спрашивается, в чем здесь доказательство, опровергающее откровение? Когда же Спаситель утверждал, что Отец открылся ему в явлении необычном и внезапном, в каком сам он, например, впоследствии явился апостолу Павлу[31]? И не сказано ли нам, что он слушался и вопрошал учителей, и еще что ребенок возрастал и укреплялся духом[32]?
40. Есть историческая правда факта, есть историческая правда смысла: в истории есть анализ, но есть там и синтез; я бы даже сказал, что в истории есть a priori не в меньшей степени, чем a posteriori[33].
41. Без всякого сомнения наиболее истинным в истории является не то, что она повествует, а то, что она мыслит, что она воображает, что она измышляет. В этом смысле поэтические представления могут быть ближе к истине, чем самый добросовестный рассказ, точно так же как чистое рассуждение часто достовернее опыта. Связь между событиями можно себе только представить, в хронике ее не отыщешь: здесь бесполезны заключения чисто рассудочные, ибо рассудок, в конце концов, не может овладеть прошлым, всецело являющимся достоянием воображения и поэзии. К тому же, очевидец очень часто, а может быть и никогда, не видит событие таким, каким оно было, и по истечении веков глубокий мыслитель представляет себе исторические события вернее, чем современник, в них участвовавший. Что должен был для этого проделать мыслитель? Он исходил из принципа, стоящего вне течений исторических событий, т. е. из принципа априорного. Вот измышление и вместе с тем высшая историческая правда. Можно сказать, что этой правды нет в самой истории, но что она внесена в нее мыслью. Такова правда, которую мы находим у Нибура, у Гизо[34] и др.
42. После того, как много рассказано, остается еще разгадывать. Тогда множественность событий, хаос фактов исчезает, подчиняясь рассуждению; на место рассказа появляется аргумент, силлогизм и, в конце концов, нравственный закон времен.
42-а. История нашей страны, например, рассказана недостаточно; из этого, однако, не следует, что ее нельзя разгадать. Мысль более сильная, более проникновенная, чем мысль Карамзина, когда-нибудь это сделает. Русский народ тогда узнает, что он такое, или, вернее, то, чего в нем нет. Он принимает себя теперь за такой же народ, как и другие; тогда, я уверен, он с ужасом убедится в своем нравственном ничтожестве; он узнает, что провидение пока еще давало ему жизнь лишь для того, чтобы иметь в его лице динамическую силу в мире, и пока еще не для того, чтобы проявить себя сознательно. Тогда мы поймем, что имеем вес на земле, но еще не действовали. Подобно тому, как народы, образовавшие новое общество, были сначала призваны на мировую арену как материальная сила и заняли свое место в порядке сознательном лишь после того, как подчинились игу его закона, точно так же и мы в настоящее время представляем только силу физическую; силой нравственной мы станем тогда, когда совершим то же, что совершили они. Но когда это будет
П.Я.Чаадаев (1794—1856), выдающийся русский мыслитель и публицист, при жизни опубликовал только одно свое произведение – первое письмо «Философических писем», после чего был объявлен сумасшедшим и лишен права печататься. Тем не менее Чаадаев оказал мощнейшее влияние на русскую мысль и литературу 19-го столетия. О нем писали и на него ссылались Пушкин, Герцен, Тютчев, Жуковский. Чаадаева сравнивали с Паскалем и Ларошфуко. Глубокий ум, честь и деятельная любовь к России освещают наследие П. Я. Чаадаева, оставляя его актуальным русским мыслителем и для современного читателя.
П.Я.Чаадаев (1794—1856), выдающийся русский мыслитель и публицист, при жизни опубликовал только одно свое произведение – первое письмо «Философических писем», после чего был объявлен сумасшедшим и лишен права печататься. Тем не менее Чаадаев оказал мощнейшее влияние на русскую мысль и литературу 19-го столетия. О нем писали и на него ссылались Пушкин, Герцен, Тютчев, Жуковский. Чаадаева сравнивали с Паскалем и Ларошфуко. Глубокий ум, честь и деятельная любовь к России освещают наследие П. Я. Чаадаева, оставляя его актуальным русским мыслителем и для современного читателя.
П.Я.Чаадаев (1794—1856), выдающийся русский мыслитель и публицист, при жизни опубликовал только одно свое произведение – первое письмо «Философических писем», после чего был объявлен сумасшедшим и лишен права печататься. Тем не менее Чаадаев оказал мощнейшее влияние на русскую мысль и литературу 19-го столетия. О нем писали и на него ссылались Пушкин, Герцен, Тютчев, Жуковский. Чаадаева сравнивали с Паскалем и Ларошфуко. Глубокий ум, честь и деятельная любовь к России освещают наследие П. Я. Чаадаева, оставляя его актуальным русским мыслителем и для современного читателя.
Современный читатель и сейчас может расслышать эхо горячих споров, которые почти два века назад вели между собой выдающиеся русские мыслители о судьбах России и ее историческом пути. В книгах серии «Перекрестья русской мысли с Андреем Теслей» делается попытка создать точную и объемную картину интеллектуальной жизни России XIX века. Петр Яковлевич Чаадаев – колоссальная фигура эпохи, человек, оказывавший огромное влияние на своих современников и по сей день стоящий особняком в картине общественной мысли России.
П.Я.Чаадаев (1794—1856), выдающийся русский мыслитель и публицист, при жизни опубликовал только одно свое произведение – первое письмо «Философических писем», после чего был объявлен сумасшедшим и лишен права печататься. Тем не менее Чаадаев оказал мощнейшее влияние на русскую мысль и литературу 19-го столетия. О нем писали и на него ссылались Пушкин, Герцен, Тютчев, Жуковский. Чаадаева сравнивали с Паскалем и Ларошфуко. Глубокий ум, честь и деятельная любовь к России освещают наследие П. Я. Чаадаева, оставляя его актуальным русским мыслителем и для современного читателя.
В книге представлен результат совместного труда группы ученых из Беларуси, Болгарии, Германии, Италии, России, США, Украины и Узбекистана, предпринявших попытку разработать исследовательскую оптику, позволяющую анализировать реакцию представителя академического сообщества на слом эволюционного движения истории – «экзистенциальный жест» гуманитария в рушащемся мире. Судьбы представителей российского академического сообщества первой трети XX столетия представляют для такого исследования особый интерес.Каждый из описанных «кейсов» – реализация выбора конкретного человека в ситуации, когда нет ни рецептов, ни гарантий, ни даже готового способа интерпретации происходящего.Книга адресована историкам гуманитарной мысли, студентам и аспирантам философских, исторических и филологических факультетов.
В своем исследовании автор доказывает, что моральная доктрина Спинозы, изложенная им в его главном сочинении «Этика», представляет собой пример соединения общефилософского взгляда на мир с детальным анализом феноменов нравственной жизни человека. Реализованный в практической философии Спинозы синтез этики и метафизики предполагает, что определяющим и превалирующим в моральном дискурсе является учение о первичных основаниях бытия. Именно метафизика выстраивает ценностную иерархию универсума и определяет его основные мировоззренческие приоритеты; она же конструирует и телеологию моральной жизни.
В книге трактуются вопросы метафизического мировоззрения Достоевского и его героев. На языке почвеннической концепции «непосредственного познания» автор книги идет по всем ярусам художественно-эстетических и созерцательно-умозрительных конструкций Достоевского: онтология и гносеология; теология, этика и философия человека; диалогическое общение и метафизика Другого; философия истории и литературная урбанистика; эстетика творчества и философия поступка. Особое место в книге занимает развертывание проблем: «воспитание Достоевским нового читателя»; «диалог столиц Отечества»; «жертвенная этика, оправдание, искупление и спасение человеков», «христология и эсхатология последнего исторического дня».
Книга посвящена философским проблемам, содержанию и эффекту современной неклассической науки и ее значению для оптимистического взгляда в будущее, для научных, научно-технических и технико-экономических прогнозов.
Основную часть тома составляют «Проблемы социологии знания» (1924–1926) – главная философско-социологическая работа «позднего» Макса Шелера, признанного основателя и классика немецкой «социологии знания». Отвергая проект социологии О. Конта, Шелер предпринимает героическую попытку начать социологию «с начала» – в противовес позитивизму как «специфической для Западной Европы идеологии позднего индустриализма». Основу учения Шелера образует его социально-философская доктрина о трех родах человеческого знания, ядром которой является философско-антропологическая концепция научного (позитивного) знания, определяющая особый статус и значимость его среди других видов знания, а также место и роль науки в культуре и современном обществе.Философско-историческое измерение «социологии знания» М.
«История западной философии» – самый известный, фундаментальный труд Б. Рассела.Впервые опубликованная в 1945 году, эта книга представляет собой всеобъемлющее исследование развития западноевропейской философской мысли – от возникновения греческой цивилизации до 20-х годов двадцатого столетия. Альберт Эйнштейн назвал ее «работой высшей педагогической ценности, стоящей над конфликтами групп и мнений».Классическая Эллада и Рим, католические «отцы церкви», великие схоласты, гуманисты Возрождения и гениальные философы Нового Времени – в монументальном труде Рассела находится место им всем, а последняя глава книги посвящена его собственной теории поэтического анализа.