Отчет Брэдбери - [41]

Шрифт
Интервал

— Я этого не сделаю, — ответила я.

— Сделаете, — сказал он. — Вы нам нужны.

— Не сделаю, — заявила я. — Пожалуйста, покиньте мой дом.

Он ушел. На кухонном столе я увидела фотографию, которую я хотела дать клону с собой. Это была фотография детей моей дочери, сделанная совсем недавно. Он увидел ее на комоде в моей спальне, когда мы бродили по дому, разглядывали предметы и называли их. Из всего увиденного ему больше всего понравилась эта фотография. Это хорошая фотография. Прелестные дети. Замечательные дети. Не знаю, почему его так привлекла именно эта фотография. Я вынула ее из рамки и положила на кухонный стол, чтобы быть уверенной в том, что не забуду отдать ее клону. Увидев ее на столе, я заплакала. Я была совершенно раздавлена. Я услышала, как открылась дверь гаража. Машина выехала на улицу. Я знала, что обязательно сделаю то, о чем они просили.

Глава седьмая

Вчера было двенадцатое сентября. Этот день я провел точно так же, как проводил каждый день этого месяца, в своей квартире, в кровати, за написанием отчета. Моего отчета. Звучит так, словно я — клерк, писец, записной бюрократ. А разве я не стал им?

Двенадцатое сентября для меня тяжелый день. В Нью-Гемпшире в этот день почти неизменно стояла жара, до золотой осени оставалось еще несколько недель. Начинались занятия в школе, и, как многие годы, большую часть дня я проводил в пропахшем потом, вонючем классе, ведя переговоры о правилах ведения боевых действий со своими учениками, по большей части потными, вонючими и жутко упрямыми. Каждый год я старался хоть как-то отличить для себя этот день от других. Но мне никогда не удавалось найти способ сделать искренний церемониальный или памятный жест — достойный жест (достойный Сары, а не меня), который не казался бы придуманным или фальшивым. Так или иначе, этот день выделялся сам собой. Часть дня я бодрствовал, особенно когда двенадцатое выпадало на выходные, и я не мог отвлечься на работу, печалился, скорбел. Мне не нужно было делать сознательных усилий для того, чтобы не забывать Сару. В школе или в любом другом месте ее лицо стояло передо мной, и это наполняло меня горьким сожалением. Но и то, что я больше не могу слышать ее голос, касаться ее рук, осязать форму ее пальцев и ногтей, тоже причиняло мне боль. Ее лицо было передо мной, но я не слышал ее голоса, не ощущал ее рук, и меня валили с ног тоска и горе. Разве не так было и в другие дни? Во все остальные дни? В этом году по какой-то причине мне было легче. Это была бы наша сорок третья годовщина. Возможно, потому, что сейчас я не в нашем доме, не в Нью-Гемпшире. Я прожил в этом доме сорок два года. Сара пробыла в нем со мной только семь лет, но это был ее дом. С самого начала. Она выбрала этот дом. Именно ее деньги позволили нам его купить. Она сделала из него настоящий домашний очаг, и он оставался ее домом все годы, что я жил там — гость, пансионер — без нее.


Я не стал читать блокнот Анны сразу же. Я не мог заставить себя взять его в руки. Я был раздосадован тем, что она мне его оставила, раздосадован тем, что она написала. Когда наконец я подчинился — блокнот лежал на кухонном столе, где его оставила Анна, сказав, что мне нужно это прочесть, — история показалась мне волнующей и страшно трогательной. Мне было жаль клона, жаль Анну. Я почувствовал, что меня страшит перспектива встретиться с моим клоном и провести с ним время. Еще мне было любопытно узнать — скорее это было любопытство, чем страстное желание, что же такое сделала Анна, о чем потом сожалела. Но это были поверхностные чувства. (Я никак не мог знать и даже примерно представить себе не мог, что на самом деле означает столкнуться с собственным клоном.) В самой глубине души, мне хочется в это верить, я стыдился своего в высшей степени глупого, но в данный момент весьма важного решения участвовать в правительственной программе замены ядра клетки — то есть, говоря простым английским языком, клонировать себя.

Я залпом прочитал первую часть, преамбулу. Потом, вернувшись из города, где пообедал супом и сандвичем, я стал читать дневниковые записи. Оказалось, что Анна, в точности как я, не может не делать отступлений в сторону своей частной жизни. Я радовался, читая эти отступления. По дороге в Монреаль и потом, ненадолго остановившись в этом прекрасном городе, мы говорили и о другом, хотя мне казалось, что Анна хочет говорить только о своем муже. Ее любовь к нему впечатляла и восхищала меня. На мой взгляд, это свидетельствовало о том, что она горюет по нему. Тогда как получилось, что спустя всего три месяца после его смерти, она — на этих страницах, в дороге, в Монреале — уже могла спокойно говорить о нем, уже смирилась с потерей? Наверное, ее смирение выражалось именно в том, что она говорила о нем так спокойно. Зрело, как взрослый человек, восприняла его смерть. Прошло уже больше тридцати пяти лет, а мне до сих пор нелегко говорить о Саре. Я не сумел смириться, найти душевный покой. Может быть, потому, что мы с Сарой были вместе так недолго, в сравнении с Анной и ее мужем. Может быть, это объясняется ее смертью — трагической, анахронической, как смерть жены первопоселенца, и ее молодостью. А может быть, я просто никчемный и слабый. Проще говоря, эгоист. Нет горя более сильного и более важного, чем мое собственное горе.