Остров женщин - [8]
Мама больше рисовала, чем разговаривала. Когда мы с Виолетой допоздна болтали и не желали спать, она говорила нам: «Нужно меньше болтать и больше рисовать. Иногда в головах бывает путаница, но стоит начать рисовать, и все проясняется». Мама так и поступала, однако никто из нас ее способности не унаследовал. Она рассказывала мне, что Габриэль брал ее руку в свою и учил рисовать, как умел, и писать красками, но этому учиться она не хотела, поскольку, по ее мнению, краски сплетались, подобно словам, и скрывали — сколь бы великолепны они ни были, а может быть, именно поэтому, — линейную ясность рисунка. Габриэль считал, говорила мама, что все можно выразить линиями, а то, чего выразить нельзя, не стоит нашего внимания. Однако она не обучалась живописи не только потому, что не хотела, но и потому, что, как бы они ни желали, как бы ни любили друг друга, они не должны были не только заниматься вместе, но даже видеться: Габриэль был женат, он женился за пять или шесть лет до встречи с мамой. Вся эта история произошла до моего рождения, но ее отзвуки были слышны до сих пор, то немного затухая, то вдруг возникая вновь, подобно раскату грома, выстрелу из стартового или, как это ни странно звучит, из дуэльного пистолета… Мамины рисунки простым карандашом служили объяснением разным повседневным вещам; она делала их урывками в том большом доме, который бабушка и дедушка купили, но не использовали (бабушка предпочитала Сан-Роман с его магазинами и светской жизнью), а мама с Габриэлем привели в порядок еще до маминого замужества. Мой отец в той истории не был ни случайностью, ни препятствием, но это уже другая тема, которой я тогда еще не касалась.
В тот год весь апрель шли дожди, обрушиваясь на стекла холодными струями. Немного прояснилось только к десяти утра в воскресенье. Из церкви мы вернулись огорченные, потому что в такую погоду, несмотря на воскресенье, в саду гулять было нельзя. К обеду небо опять заволокло, и стало темно, как в пещере. Дул зловредный северо-восточный ветер. Пришлось зажечь в маленькой маминой гостиной единственный в доме мраморный камин, топившийся углем и дровами, — бело-голубой, с причудливыми прожилками, похожими на облака, и шестиугольной латунной решеткой. Весной мы сидели возле него только по праздникам или если было понятно, что до ночи не распогодится, а наши комнаты и нижняя гостиная прятались в темноте и слушали барабанную дробь дождя, которую ничто не заглушало, потому что весной зимние шторы и занавески меняли на разноцветные летние. В такой дождь комнаты грустили даже больше, чем люди, но не так, как Руфус, с малолетства ненавидевший дожди, причем не столько яростные грозы, когда по небосводу словно перекатывались каменные глыбы, а молнии то и дело жалили громоотводы — наш и на башне тети Лусии, сколько самый обычный моросящий дождик. Руфус вообще ненавидел воду, например, солоноватую морскую, которая оставляла на гравии лужи, а на двух больших мусорных баках — мокрые следы. В тот вечер, когда Фернандито отправился с фрейлейн Ханной к себе в комнату делать Aufgaben[14], Руфус не пошел за ним, а притворился спящим, однако левый глаз его был приоткрыт, словно он заглядывал в замочную скважину. Помню, я читала «Двадцать тысяч лье под водой». До сих пор, оставаясь воскресными ненастными вечерами дома, я перечитываю отдельные страницы этого романа, причем читаю по-прежнему взахлеб, подпрыгивая от любого постороннего звука. Вот и тогда мамин голос заставил меня вздрогнуть. Обычно мама в свободные минуты или шила, если было что шить, или вышивала на пяльцах какой-то бесконечный узор — он всегда находился под рукой; однако в тот вечер она просто смотрела на огонь. Корзинка для рукоделия, которую я прекрасно помню, лежала рядом, пяльцы — перед ней, а она будто не могла решить, чем заняться, и в конце концов задремала. Во всяком случае, я так думала, отправившись в плавание вместе с «Наутилусом». Я была настолько поглощена повествованием, что едва обратила внимание на странное доя мамы ничегонеделанье во время короткой сиесты и не заметила, как она, по выражению Виолеты, начала клевать носом. Меня поразило, что, заговорив, она на нас не посмотрела, не повернула головы, оставаясь сидеть в профиль, но больше всего поразило то, что она сказала (она начала так, как всегда начинала, если ее что-то беспокоило или она хотела что-то подчеркнуть):
— Вот я и говорю, девочки, не знаю, понимаете вы или нет, как это хорошо, что мы с тетей Лусией такие, какие есть, в нашем возрасте уже не стоит ни меняться, ни торопиться, но с вами все иначе, совсем иначе. Мы уже свое отыграли, а вы нет. Вы должны помнить: у вас все впереди, вам еще много всего нужно нарисовать, очень много, а я не вижу, чтобы вы рисовали…
Виолета, думая, что она имеет в виду домашние задания, сказала:
— Ты что-то путаешь, на этой неделе нам ничего не нужно рисовать.
За несколько мгновений, прошедших между словами мамы и Виолеты, я, видимо, по тону маминого голоса или по застывшему в напряжении прекрасному профилю догадалась, что она собирается отправиться с нами туда, где мы никогда еще не бывали, а вслед за этим неожиданно (так иногда в глаза бросается какая-нибудь новость в газете или маленькая деталь на большой картине) осознала, что нас в гостиной всего трое, что тетя Лусия уже почти месяц в Рейкьявике, тети Нинес давно нет, а в камине разгорается сухая кора, которую Виолета только что подбросила, то ли чтобы немного размяться, то ли интуитивно пытаясь разрядить ситуацию и отвлечь маму, пристально смотревшую на пляшущие голубые огоньки. Конечно, речь шла не о конкретных рисунках, а о наших жизнях, которые пока представлялись маме несмелыми набросками. Помню, я все-таки уточнила, имеет ли она в виду школьные рисунки или жизнь вообще, так как часто, когда мы начинали, например, шить или готовить омлет с петрушкой по-французски, мама говорила: «Зачем ты берешься рисовать, если не умеешь?» Она ничего не ответила, будто не слышала, но потом слегка повернула ко мне голову, совсем чуть-чуть, и сказала:
Этот сборник стихов и прозы посвящён лихим 90-м годам прошлого века, начиная с августовских событий 1991 года, которые многое изменили и в государстве, и в личной судьбе миллионов людей. Это были самые трудные годы, проверявшие общество на прочность, а нас всех — на порядочность и верность. Эта книга обо мне и о моих друзьях, которые есть и которых уже нет. В сборнике также публикуются стихи и проза 70—80-х годов прошлого века.
Перед вами книга человека, которому есть что сказать. Она написана моряком, потому — о возвращении. Мужчиной, потому — о женщинах. Современником — о людях, среди людей. Человеком, знающим цену каждому часу, прожитому на земле и на море. Значит — вдвойне. Он обладает талантом писать достоверно и зримо, просто и трогательно. Поэтому читатель становится участником событий. Перо автора заряжает энергией, хочется понять и искать тот исток, который питает человеческую душу.
Когда в Южной Дакоте происходит кровавая резня индейских племен, трехлетняя Эмили остается без матери. Путешествующий английский фотограф забирает сиротку с собой, чтобы воспитывать ее в своем особняке в Йоркшире. Девочка растет, ходит в школу, учится читать. Вся деревня полнится слухами и вопросами: откуда на самом деле взялась Эмили и какого она происхождения? Фотограф вынужден идти на уловки и дарит уже выросшей девушке неожиданный подарок — велосипед. Вскоре вылазки в отдаленные уголки приводят Эмили к открытию тайны, которая поделит всю деревню пополам.
Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.
Книга эта в строгом смысле слова вовсе не роман, а феерическая литературная игра, в которую вы неизбежно оказываетесь вовлечены с самой первой страницы, ведь именно вам автор отвел одну из главных ролей в повествовании: роль Читателя.Время Новостей, №148Культовый роман «Если однажды зимней ночью путник» по праву считается вершиной позднего творчества Итало Кальвино. Десять вставных романов, составляющих оригинальную мозаику классического гипертекста, связаны между собой сквозными персонажами Читателя и Читательницы – главных героев всей книги, окончательный вывод из которого двояк: непрерывность жизни и неизбежность смерти.
Майкл Каннингем, один из талантливейших прозаиков современной Америки, нечасто радует читателей новыми книгами, зато каждая из них становится событием. «Избранные дни» — его четвертый роман. В издательстве «Иностранка» вышли дебютный «Дом на краю света» и бестселлер «Часы». Именно за «Часы» — лучший американский роман 1998 года — автор удостоен Пулицеровской премии, а фильм, снятый по этой книге британским кинорежиссером Стивеном Долдри с Николь Кидман, Джулианной Мур и Мерил Стрип в главных ролях, получил «Оскар» и обошел киноэкраны всего мира.Роман «Избранные дни» — повествование удивительной силы.
Роман А. Барикко «Шёлк» — один из самых ярких итальянских бестселлеров конца XX века. Место действия романа — Япония. Время действия — конец прошлого века. Так что никаких самолетов, стиральных машин и психоанализа, предупреждает нас автор. Об этом как-нибудь в другой раз. А пока — пленившая Европу и Америку, тонкая как шелк повесть о женщине-призраке и неудержимой страсти.На обложке: фрагмент картины Клода Моне «Мадам Моне в японском костюме», 1876.
«Здесь курят» – сатирический роман с элементами триллера. Герой романа, представитель табачного лобби, умело и цинично сражается с противниками курения, доказывая полезность последнего, в которую ни в грош не верит. Особую пикантность придает роману эпизодическое появление на его страницах известных всему миру людей, лишь в редких случаях прикрытых прозрачными псевдонимами.