Осип Мандельштам. Философия слова и поэтическая семантика - [3]
В целом античная интерпретация Логоса как «слова», которое субстанциально, но не личностно, и выявляет в себе форму, но не волю, перекликается с мандельштамовским представлением о Логосе как форме, о чем писалось выше. В этой связи постоянные отсылки Мандельштама к античности в его истолковании «природы слова», развернутые в одноименной статье, выглядят далеко не случайными.
Однако понятие «Логоса» является центральным и для иудео-христианских учений, в которых оно переосмысляется, согласно В. Н. Лосскому, как слово «личного и живого» Бога, окликающего этим словом вещи и творя их тем самым «из ничего». «Божественным словом, – пишет христианский философ, – мир вызван из своего небытия, и есть слово для всего существующего, слово в каждой вещи, для каждой вещи, слово, которое является нормой его существования и путем к ее преображению»[8]. Русские православные философы (В. Ф. Эрн, П. А. Флоренский, В. Н. Лосский) употребляли термин «Логос» как обозначение «цельного» и «органического» знания, характеризующегося равновесием ума и сердца, анализа и интуиции.
В мандельштамовском контексте для нас важно как греческое толкование термина, так и евангельское. Слово в Евангелии от Иоанна трактуется как атрибут Бога и в тоже время как Его сущность. Ср.: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Ин. 1: 1). Слово дается как абсолютный творческий принцип, источник и причина всякого бытия («Все через Него начало быть» (Ин. 1: 3)), и само одухотворенное бытие («В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков» (Ин. 1: 4)). И, наконец, Слово осмысляется как потенция божественного воплощения, вочеловечения: «Слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины; и мы видели славу Его, славу как единородного от Отца» (Ин. 1: 14). В сущности, христианское учение утверждает субстанциальное тождество Логоса Богу-Отцу, чьё «слово» он представляет собой и рассматривает его как второе лицо троицы.
Если весь тварный мир создан Словом-Логосом, через Него и в Нем свершается самораскрытие «бога незримого», тогда слово, полагает Мандельштам, обретает самостоятельный бытийственный статус. Следуя богословской традиции, Мандельштам сопоставляет Божественный Логос с обычным словом. Логика его рассуждений такова: если Логос является причиной и источником бытия, то он есть творческий принцип и на уровне поэтической семантики, то есть выполняет формообразующую функцию; следовательно, Логос может быть формой. Комментируя мандельштамовское представление о Логосе как о формальной категории, можно прибегнуть к термину Потебни «внутренняя форма», не случайно и сам Мандельштам в «Разговоре о Данте» найдет образ, адекватный потебнианскому понятию, – «звуковой слепок слова».
Также важным в становлении мандельштамовской концепции слова является обращение во второй главке «Утра акмеизма» к структурным потенциям слова. Здесь Мандельштам открывает тему, чрезвычайно важную как для акмеистов, так и для всей поэзии ХХ в.: тему контекстуальной семантики, разработанную много позже Л. Витгенштейном. Поэт прибегает к метафоре камня и, отождествляя слово с последним, выстраивает целую архитектурную парадигму, в которой слово «камень» оборачивается своей материальной стороной, сырьевой природой: камень – «материал, сопротивление которого <поэт> должен победить» (2, 142). И в то же время в руках зодчего камень способен менять свою природу, оборачиваясь субстанцией искусства, тем самым обнаруживая скрытую в себе самом «способность динамики», заложенную в потенции.
Итак, слово, в понимании Мандельштама, двуипостасно, причем эта ипостазированность не разнесена во времени, как, например, у Н. Гумилева в стихотворении «Слово», где слово древности – Божественный Логос, а слово современности утратило свою божественную природу. У Мандельштама ипостазированность иного толка: она зависит от функционального назначения слова – поэтического или бытового. Непоэтическое слово – слово-материал, слово-сырец. Поэтическое же слово – камень в «крестовом своде», который участвует «в радостном взаимодействии себе подобных» (2, 143).
Однако заметим, что сравнение слова с камнем в функциональном плане не всегда корректно, поскольку налицо различие методов работы архитектора и поэта с материалом. Зодчий, строя дом, должен менять форму камня, дабы приспособить его к другим. В отличие от футуристов, которые «сознательно разрушают» форму слова, «отрицая лицо явлений», поэт-акмеист, по Мандельштаму, не деформирует слово-камень, а меняет его природу посредством контекстуального окружения.
Вопрос о контексте в дальнейшем (в «Разговоре о Данте», в статьях 1920-х годов) станет центральным, ибо концепция слова-Психеи могла быть разработана и поэтически воплощена только при условии изменения контекста. В анализируемой главке Мандельштам не только задает архитектурные метафоры, которые станут лейтмотивом на протяжении нескольких лет его творчества, но и ссылается на два имени, значимые в разработке его концепции слова – это имена Владимира Соловьева и Федора Тютчева, для каждого из которых была важна тема слова. Цитирует Мандельштам, однако, их высказывания не о слове, а о камне как аналоге непросветленной материи. Так, Мандельштам пишет: «Владимир Соловьев испытывал особый пророческий ужас перед седыми финскими валунами», – и далее цитирует Тютчева, домысливая его метафору камня: «Камень Тютчева, что «с горы скатившись, лег в долине, сорвавшись сам собой или был низвергнут собственной рукой», – есть слово. <…> На этот вызов можно ответить только архитектурой» (2, 143).
«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.
Опытный издатель и редактор Ричард Коэн знает, на что надо обратить внимание начинающим писателям. В своей книге он рассказывает о том, как создавать сюжет, образы персонажей и диалоги; объясняет, кого стоит выбрать на роль рассказчика и почему для романа так важны ритм и ирония; учит, как редактировать собственные произведения. Автор не обходит стороной вопросы, связанные с плагиатом и описанием эротических сцен. Вы не просто найдете в этой книге советы, подсказки и секреты мастерства, вы узнаете, как работали выдающиеся писатели разных стран и эпох.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».