— «Рога да нога», — сказал толстый мордвин-скотник.
И тем дело и кончилось, только деду дали большущий светлый револьвер от воров.
Дрогнуться стало в шалаше, ярче загорались звезды, будто и на небе кто-то зяб и раздувал угольки… Звонче стало в лесу. Когда повалит наземь лист, угонят отгулявшее стадо по шумным рекам его домой.
Гонят отгулявшее стадо домой.
Два дня старина и Дикой отлеживались, отсыпались, на третий выпарились в бане и, обув новые лапти, одев синие посконные штаны и белые рубахи, поверх накинули рваные зипуны и пошли в контору за расчетом.
Шел Васька, и не верилось, что отвалят ему с дедом такую кучу денег, о какой они мечтали все лето.
В накуренной конторе дожидались череда и нетерпеливо мяли шапки в корузлых руках.
Наконец, конторщик, наморщив нос, спросил:
— Звать, фамилия, за какую работу…
— Пастух, пастух я, батек… — заторопился дед.
— Хм… пастух, на лесном отгуле, Семен Петров Мосолов, так-так, значит, наем за шестьдесят рубликов, вычет за корову пятьдесят и на руки вам десять… Распишитесь.
Дед ошалело растопырил руки. У Дикого упало сердце.
Две синеньких зашелестели в руках конторщика.
— Не возьму, брось, — рявкнул дед и, тяжело задышав, размахивая руками, повалил из конторы, — обман, до земского дойду! — Конторщик удивленно посмотрел поверх очков и спокойно сунул деньги обратно в ящик.
— Куда прешь-то, орясина старая, — загородил дорогу садовник.
— Барина мне, самого, обман, крест снимают!
— Не выходит он, расстроимшись, — прописано в газете-сына ранили.
— Ранили, тут крест медный снимают.
Барина дед добился; выслушал спокойно, потом указал на дверь и сказал:
— Ступай, старик, ступай о богом, получай десять, в уговоре не сказано, чтобы коров резали…
— С богом, язык у тебя отсохни, пойду, управу, думаешь, на тебя не найду!
— Вон, вон, вон, — затопал ногами барин.
— Вот так заработали, это вот заработали, — разводил дед руками всю дорогу, идя домой.
На утро, чуть свет, он собрался, поставил свечу Николаю — угоднику и покатил к земскому искать управы на барина.
В тревоге ждал его возвращения Васька; места себе не находил, ночи не спал.
— А што, не отдадут? Пропадай тогда и жеребенок, и самопряха матери-все на свете пропадай!
Дед пришел чернее тучи, лег на печь и охал.
— Ну? — уставился Васька, ловя ответ.
Дед задрал рубаху и показал рубцованную спину.
— Вот как на барина управы искать…
От обиды Дикой ревел всю ночь. Волком выл.
Деду стало жутко.
— Замолчишь, бес тебя!
Дикой притихал, потом еще горше подступала обида, и опять скулил, переходя в вой.
Днем лежал на лавке и только плечами дергал.
— Пожри хоть, — толкнул дед.
В ночь разыгралось ненастье. По небу стаями лохматых волчиц выли и бесились облака, а за ними кружились другие, заливаясь свистом, как охотники со сворами гончих.
Дед лежал пластом и, от того ли, что плакать не умел, и обида давила, или уж осерчал больно крепко, только взял и совсем нечаянно помер.
Дикой с вечера стащил со стены шомполку и подался в непогоду, а потому не знал, что дед крепче его затужил и помер.
Не шуршит прибитая дождем жнива под ногой, не путается перекати-поле. Ветер подшвыривает, озоруя, прямо к барскому дому и рвет, треплет дырявый зипун.
Дикому незябко, — только шомполку бережет, в зипун кутает. От пруда до самой липы, что насупротив барского балкона, на брюхе полз; карабкался долго, руки закоченели. Все-таки до дупла долез, не оборвался.
Дупло не только одного, двоих спрячет, давно давно заприметил, когда еще мусор весной в саду убирал. Как раз против балкона любой дробовик хватит… Угнездился и, грея руки, стал смотреть. С непривычки мережило в глазах, потом огляделся.
— В гостинной голубой свет, в углу в кресле кто-то сидит.
— Сын старшой, — в газете писали-шибко раненый, разглядел. Да, он. Сидит, а рядом на ковре в белой пелериночке барышня, на рукаве у нее перевязочка и крестик. Сидит и руку его гладит.
«Штошь это такое: либо што рука и ранита, а так весь ничего и ногами шевелит».
Тут еще подумал Васька: «Хорошо бы отца так ранили-сидеть в кресле и руку тебе гладят. Не то, что солдат тот, газом травленный. Брр, — как шкелет, и в газетине не пропечатали».
Васька ждал, но в зал никто больше не входил. Тогда Дикой поднимал шомполку и примеривался к молодому, но вздрагивал и опускал.
— Постой, не тебя мне надо.
Наконец, дождался: вышел откуда-то сам матерый, разбух в креоле и развернул крылья газеты.
Долго прилаживал шомполку, крестился.
Долго прилаживал шомполку.
— Господи помоги. Микола, милостивый…
Мушка заползла на бритый седой висок…
— Господи, помоги.
— Ах-ах-ха.
Звон в ушах, руки заныли.
Звон и гром в гостинной, упала, забилась в истерике барышня в пелериночке, грузно съехал барин под кресло, и на четвереньках уползал за гардины офицер.
Вернулся с двумя револьверами — в больной и здоровой-и плевался до изнеможения пулями- сразу из двух-в сад, в черную ночь. Пули шлепались, вязли в деревьях; одна с шипом втюхнулась в гнилую липу, пониже дупла.
«Вот так раненый, с обоих рук кроет», — улезая в дупло с головой, подумал Дикой.
Глаз у Дикого меткий, и шомполка била крепко, но заряжена была медной зипунной пуговицей: выдрала, озоруя, у барина клок плешивых волос, зажужжала волчком по паркету и трахнула дорогое зеркало, осерчав под конец.