Осень в Ворожейке - [4]
— Ох-ма-тру-ля-ля! — громко вдруг возвестил Сулиан. — Ох-ёлки-палки!
Тебя, Василиса, послушашь, дак и где она, правда, помнить перестанешь. По-твоему рассуждать, я один и пьяница на весь мир, а все остальные только и делают что благочестие древлее соблюдают. А по-моему, жэншына, так, что не я один, а и Авраам и Яков и… да и многие из их корня-то Святого — все, скажешь, дак не соврёшь, все, по-моему, дак винцом-то шибко не гнушались. А Моисей, тут я наитием, но и тебе ведь не оспорить, а Моисей — тот дак и того пуще. Одно имя его назови, а я уж и нос красный вижу, будто морковку кто нёс и на снегу её обронил… да и спроста ли заикался? И перед трезвыми-то людьми море расступится ли? А у Адама самого так разве сад-то яблоневый был, зря, что ли?.. с ним же хлопот… Э-э, девка, мудришь, совсем уж замудрилась однако, тут ты меня хошь и в Писание тыкай. А Спаситель… Ну, милая, наскажешь. Воду не в молоко ж Он обратил. И не в кисель. И не в похлёбку. На старости-то тебя, видно, крепко благодатью коснулось, вместо ума-то одна святость. Ох-ма-тру-ля-ля, головушку-то как карёжит, словно поселился в ней без спросу кто с когтями да скрябает ими по мозгам. А я тебе скажу, что не с копытами, а с когтями, а ты и подлечиться мне не поднесла… сам бы управился, уж не совалась б только… Вино ведь, жэншына, это как?.. это чтобы видеть, как коршуну, а коли уж думать, дак как Пророк — ясно, без вина мужик — вроде как дерево без сучьев, вроде как ты без языка. У тебя, жэншына, об вине, видать, какие-то свои, особые, понятия. Вот тебе, девка, и лягушки…
Справа, высоко, над Медвежьей надо полагать, зардел туман, засветился — солнцем его хватило, тут же и заходил, забеспокоился. Одновременно им, — думает Сулиан, — туману да солнцу, и не быть никак, с глазу на глаз то есть, только через посредников — через тучи. Это когда же, выходит, внучка ушла? — перебив размышления свои, припоминает Сулиан. — Вчерась, позавчерась или третьеводни? Сутки на сутки наползли, — представляет Сулиан, — что змеи в клуб переплелись, и не распутаешь. Да это ещё и оттого, что с когтями там кто-то, с когтями, жэншына, твержу, а не с копытами, хошь и недобрый будто, сидит там и соображать мешает, над памятью зловредно изгаляется… но с пути истинного не спихивает, жэншына, запомни… не из бездны, дак поэтому… шалун лишь. Когда ж, парень, внучка-то ушла? Цу-цу-цу… И что ей за срочность, чего это она с беспутным-то таким связалась? Нашла пару. Не по ярке баран, нет, тут уж как пить дать — не пара. В отца еслив пошёл, обличьем-то вылитый, дак мало чего толкового от него дожидайся. Плевел. Пустолайка, я как скажу, и тятенька бы мой по-другому не истолковал. Всё, парень, я да я… А тятенька мой, не лихом поминаю, сиди по случаю они бы рядом, не преминул бы тут добавить: головка, дескать… и не выскажусь по-тятенькиному, как Василиса, изреку: от срама. Родители уж на исходе, сидя на санях, глиной от них уже попахиват, а он дел своих городских оставить будто не может. И что это за дела-то за такие, которые долга перед отцом да матерью важнее? Раз в три лета объявится, объест, обопьёт, как проверяющий, нахвастается, наворотит яканья в три короба — и с глаз долой: тешьтесь враньём его беззазорным, будьте сыты им. Крышу залатал хошь бы, тут уж и не ради родительского — Божьего ради и спасения своего сделать следовало бы. А по-путнему-то, будь бы у него ум и сердце, и к себе бы перевёз, дак не рассыпался бы. Жена, мол, ни в какую, запаху, дескать, ихнего не переносит. А кто ему прежде — жена или мать? Прежде, выходит, ему и не та и не другая, а он сам — я… ага, и объезжай его как хочешь. Отец родной без ног, мать слепа, как колода, всё ощупью да памятью. О себе-то ты, Сенька, думашь, нет ли… о душе-то своёй, а? Овёс ведь посеяв, пщеницу не пожнёшь, а по-Божьему-то: сторицею возместится, тут тебе, парень, и Василиса скажет, дак не соврёт. Да и про запах-то уж коли говорить, то ошибается жена твоя, Сенька, полагает еслив, будто от неё в девяносто лет — а ещё, тоже вопрос, допустит ли Господь её до лет таких, а не сотрёт с лица земного раньше? — ладаном одним от неё будет пахнуть, ну да жэншыне такое безрассудство и простить можно… но… что курица. А там ведь как оно ещё: отца-то с матерью почитай, дак и продлятся…
От старой, разлапистой, взъерошенной, как парунья, ели повела дорожка в низину, к моховому болоту. Потянуло сыростью, густо обдало застоявшимся смородиновым духом и духом прелого листа, болотным дурманом защекотало в носу. Чихнул человек раз, чихнул другой, третий — да сколько можно! — прослезился, отёр глаза ладонью. Ох-ёлки-палки. Разметался в разные стороны, фьюрикая, выводок рябчиков, тут же неподалёку где-то и расселся — не летит далеко рябчик, ленив потому что, — думает Сулиан, — или мочи нет, дак поэтому. А может, что и жизнью своей не больно дорожит: из яйца вылупился, попорхал малось, ягодку поклевал — и счастлив: поприсутствовал в Господнем мире, — и так думает Сулиан. — А вот тут-то вру я чё-то, как мне кажется, кажется мне, что тот только, кого на кривой объехали, жизнью своей, чужой ли, всё едино, может не дорожить, а так-то… телом не увечен, духом не убог… — Шаг ступил Сулиан, следующий — загромыхал, перепугав Сулиана, кормившийся на клюкве глухарь. — Эй, язви б тебя, ружьишко-то не захватил, — подумал Сулиан, так поспешил подумать, как будто и испугу-то вовсе не было, неприятен испуг, и самому-то себе в нём признаться неловко, перед самим собой будто стыдно, низость какую словно соверщил. Проследил полёт уважаемой птицы, приметил в глубине уже светлеющего болота лиственницу, в которую, подогнув и встрепенув сонную ветвь, она ворвалась, ворвалась шумно, но тут же и замерла, изображая собой сук. — Ох, омманул, ох, омманул. Ишь, тварь, хитрый какой, не этим летом вывелся потому что, старый разбойник. И ведь давно же заприметил, поди, леший, нет, затаился — поджидал. И высидит же, а, балда, ближе уж некуда подпустит: любит труси нагнать, фуфайка… чистая фуфайка, только летат, без пуговиц да место для мозгов имет маленько. — Стеной плотной ельник возник, по ручью лишь, по тому и другому его берегу. И темнее будто стало. Ручей перешёл, там уж и просвет. Так лентой с вершины Северянки до Таки и тянется ельник, там и сливается с чёрной, бесконечной тайгой. Сразу за ельником — палестина ровная, без пня, без кочки — такой и встарь была. Аккуратная, правильная, будто не по природе так, будто руку кто приложил мастерово и в добром духе. Епафрас, когда в уме своём ещё оставался, говаривал, будто тут вот после гона в сентябре и отлёживался царь сохатиный Седой Бык, тот, что, оберегая матку с телёнком, себя ли, убил царя медвежьего Драную Морду — всякому зверю знакомому он, Епафрас, давал прозвание — так, дескать, зверю легче будет помирать. А они с тятенькой каждую осень здесь осоку скотине на подстилку косили. Осока густая, высокая — нагрёбистая, копны три выходило, а корыстна ли площадочка — обойти кругом дело минутное. Шумит осока, сухая — росы не выпало, так только: ширк, ширк — а у штанов ни мокрой ниточки. За палестиной рядок уродливых берёзок и сосёнок, больных будто, облишаенных, и вид у них без веселинки, понурый, и не оттого, что осень, осень пора, дескать, такая, унылая, они и летом квёлые; что хвоя, что листья у них с самого рождения ржавые, чуть распустились, тут же и захирели. Только раньше Сулиану и в голову-то не приходило, что это вроде как намёк ему был от Бога, знак — да вот непонятый и не разгаданный, будто болотце это суть маленький образок на ту большую тундру, в которую будто Мосией, но не тот, не ветхозаветный, а наш, хоть и не кровный, поведёт народ, поведёт, да не выведет обратно, а вроде как будто ухмыльнётся лукаво через усы и скажет: сыны мои, дочери, братья-товарищи дорогие, из пустыни-то и еврей, мол, выбрался, а вы отсюда вот попробуйте. И не думал раньше об этом Сулиан, это уж сейчас вот в голову его протиснулось похмельную. А отец ямщичил, развозя по деревням да сёлам посуду глиняную, и в ямщине забирался далеко на север, а по льду-то, «дак и до самуёй Низовки», так тот прежде чем извлечь из-за голенища бродня брусок да начать, большим пальцем острие от пятки до носка прощупав, литовку лопатить, вытирал полотно её подхваченным с валка пучком травы свежескошенной, оглядывал болотце, как офицер вражескую позицию, и говорил: «Знай, Сулиан, такая она вся вот, тундра-то, ядрёный корень, ещё и почище… тьфу ты, пропась… может, и красиво», — говорил, будто предчувствовал, что ещё раз увидит её, тундру-то, но уже не по своей, конечно, доброй воле, увидит и глаза навеки в мерзлоте закроет… Такие вот дела, парень.
Герой нового романа Василия Ивановича Аксёнова, как и герои предыдущих его романов, живёт в далёком сибирском селе Ялань. Он неказист и косноязычен, хотя его внутренняя речь выдаёт в нём природного философа. «Думает Коля складнее и быстрее, чем ходит и говорит…» Именно через эту «складность» и разворачиваются перед читателем пространство, время, таёжные пейзажи, судьбы других персонажей и в итоге – связь всего со всем. Потому что книга эта прежде всего о том, что человек невероятен – за одну секунду с ним происходит бездна превращений.
Так сложилось, что в эту раннюю осень Иван Васильевич Войсковой приехал к матери в Сретенск, что под сибирской Яланью – то ли просто навестить родное гнездо, то ли отрешиться от городской суеты, то ли по иной причине. Разве поймешь сразу, когда и жаловаться на жизнь вроде не принято, а на вопрос «Как дела?» в ответ слышишь немногословное «Нормально». И вроде обычные деревенские заботы. И река Кемь та же. И Камень никуда не делся. Но что в таежной глуши может связать Сибирь и Сербию? Не только буква «с»… И почему Сретенск вдруг стал местом, в котором, будто по провидению Божьему, а в аксеновском мире по-другому и не бывает, произошла эта странная встреча?
Василий Иванович Аксёнов обладает удивительным писательским даром: он заставляет настолько сопереживать написанному, что читатель, закрывая книгу, не сразу возвращается в реальность – ему приходится делать усилие, чтобы вынырнуть из зеленого таежного моря, где разворачивается действие романа, и заново ощутить ход времени. Эта книга без пафоса и назиданий заставляет вспомнить о самых простых и вместе с тем самых глубоких вещах, о том, что родина и родители – слова одного корня, а любовь – главное содержание жизни, и она никогда не кончается.Роман «Десять посещений моей возлюбленной» стал лауреатом премии журнала «Москва» за лучшую публикацию года, а в театре им.
Сборник рассказов и повестей «Золотой век» возвращает читателя в мир далёкой сибирской Ялани, уже знакомой ему по романам Василия Ивановича Аксёнова «Десять посещений моей возлюбленной», «Весна в Ялани», «Оспожинки», «Была бы дочь Анастасия» и другим. Этот сборник по сути – тоже роман, связанный местом действия и переходящими из рассказа в рассказ героями, роман о незабываемой поре детства, в которую всякому хочется если и не возвратиться, то хоть на минутку заглянуть.
О чем эта книга? О проходящем и исчезающем времени, на которое нанизаны жизнь и смерть, радости и тревоги будней, постижение героем окружающего мира и переполняющее его переживание полноты бытия. Эта книга без пафоса и назиданий заставляет вспомнить о самых простых и вместе с тем самых глубоких вещах, о том, что родина и родители — слова одного корня, а вера и любовь — главное содержание жизни, и они никогда не кончаются.
Главный герой возвращается со своей малой родины в Петербург, останавливаясь в одном из сибирских городов для встречи с друзьями. В немногословности сюжета – глубина повествования, в диалогах – характеры, в историях – жизнь и смерть. Проза В. Аксёнова, словно Вселенная, затягивающая своей непостигаемой бездной, погружает в тайны души человеческой. Время здесь, образуя многомерность художественного пространства, сгущается, уплотняется и будто останавливается в вечности, линиями прошлого, настоящего и будущего образуя точку схода. Сохранены особенности орфографии и пунктуации автора.
Книгу, которую вы держите в руках, вполне можно отнести ко многим жанрам. Это и мемуары, причем достаточно редкая их разновидность – с окраины советской страны 70-х годов XX столетия, из столицы Таджикской ССР. С другой стороны, это пронзительные и изящные рассказы о животных – обитателях душанбинского зоопарка, их нравах и судьбах. С третьей – раздумья русского интеллигента, полные трепетного отношения к окружающему нас миру. И наконец – это просто очень интересное и увлекательное чтение, от которого не смогут оторваться ни взрослые, ни дети.
Книга состоит из сюжетов, вырванных из жизни. Социальное напряжение всегда является детонатором для всякого рода авантюр, драм и похождений людей, нечистых на руку, готовых во имя обогащения переступить закон, пренебречь собственным достоинством и даже из корыстных побуждений продать родину. Все это есть в предлагаемой книге, которая не только анализирует социальное и духовное положение современной России, но и в ряде случаев четко обозначает выходы из тех коллизий, которые освещены талантливым пером известного московского писателя.
Эти дневники раскрывают сложный внутренний мир двадцатилетнего талантливого студента одного из азербайджанских государственных вузов, который, выиграв стипендию от госдепартамента США, получает возможность проучиться в американском колледже. После первого семестра он замечает, что учёба в Америке меняет его взгляды на мир, его отношение к своей стране и её людям. Теперь, вкусив красивую жизнь стипендиата и став новым человеком, он должен сделать выбор, от которого зависит его будущее.
Оксана – серая мышка. На работе все на ней ездят, а личной жизни просто нет. Последней каплей становится жестокий розыгрыш коллег. И Ксюша решает: все, хватит. Пора менять себя и свою жизнь… («Яичница на утюге») Мама с детства внушала Насте, что мужчина в жизни женщины – только временная обуза, а счастливых браков не бывает. Но верить в это девушка не хотела. Она мечтала о семье, любящем муже, о детях. На одном из тренингов Настя создает коллаж, визуализацию «Солнечного свидания». И он начинает работать… («Коллаж желаний») Также в сборник вошли другие рассказы автора.
Тревожные тексты автора, собранные воедино, которые есть, но которые постоянно уходили на седьмой план.
Судьба – удивительная вещь. Она тянет невидимую нить с первого дня нашей жизни, и ты никогда не знаешь, как, где, когда и при каких обстоятельствах она переплетается с другими. Саша живет в детском доме и мечтает о полноценной семье. Миша – маленький сын преуспевающего коммерсанта, и его, по сути, воспитывает нянька, а родителей он видит от случая к случаю. Костя – самый обыкновенный мальчишка, которого ребяческое безрассудство и бесстрашие довели до инвалидности. Каждый из этих ребят – это одна из множества нитей судьбы, которые рано или поздно сплетутся в тугой клубок и больше никогда не смогут распутаться. «История Мертвеца Тони» – это книга о детских мечтах и страхах, об одиночестве и дружбе, о любви и ненависти.