Opus marginum - [2]
(Еще полстаканчика — и топот слабеньких малокровных телец опять забегает от сердца к паху).
Да, я всю жизнь работал без надрыва от производства. И, как говорили мои отваженные женщины, всегда представлял из себя жуткий коктейль из Назанского, Сатина и Настасьи Филипповны. Но сейчас застыл — апогей совпал с перигеем. Наивысшая точка эгоизма. Хотя… Эгоизм — это жидкое словечко — какой-то «яизм». Себялюбие — тоже просто мастурбативная интроверсия, онанистическая интермедия (Да просто элементарная обдроченная интервенция!!!). А я говорю о менялюбии, тимофилии, не как о собственной болезни, а как о перверсии окружающих — вот что постоянно приводит меня на край!
Почему-то всегда хочется сострадания именно к себе. Во мне есть какая-то эпительность, сверхкорпоративность — все это быстро кончается неразличением ненормальности и ненормативности. Именно это более всего бесполезно не в смысле нейтрали, а просто антиполезно, губительно до суперполезности.
Пора заканчивать. Пусть некоторые примут эту незавершенность за незавиршенность. Я не поэт, я — писатель. Просто пишу стихами. А то, что они похожи на песни — не моя вина. Я слишком фоногеничен.
В сумасбродстве есть надежда,
в заурядности — никакой.
Ральф Уолдо Эмерсон
Все, что натекстовано в этой сумбурной брошюрке писалось кусками, рывками, без помарок и обдумывания. На пресс-конференциях в правительстве и научных библиотеках, в алкогольных притонах и наркоклиниках, на художественных вернисажах и в ночных вагонах электричек. Писалось пьяным журналистом и презентабельным вип-гостем, скромным библиотекарем и панк-шансонье. Это не сборник и не альбом, это стенограмма стенаний без шумоподавления и корректуры. Чтобы было, чтобы не забыть, не потерять, принять ушат критики и снисходительное причмокивание сантиметровых антимэтров. Раньше я бы выкинул считалки-дразнилки, садистские куплеты и высоколобые частушки. Но реанимация молодости побочна впадением в детство, выруливание к нормальности разбрызгивает абсурд. Я был все время в каких-то попыхах, словно в складках шарпея, раздражая себя своей свежеиспорченностью. У меня сейчас все отлично, дальше будет еще хуже, У меня все позади — понимайте, как хотите. Раньше мне казалось, что я один пишу, все остальные — пышут. Теперь я в этом уверен. Когда-нибудь я подарю все свои книги брату Джироламо — только предупреждаю — серный запах неизбежен. Моя неизменная максималистская патетика играется, как «чижик» — одним пальцем. А возникающая полифония должна исполняться толпой, каждый жмет свою клавишу в свою очередь, но только одним пальцем. Игра в несколько рук — неприемлема — выйдет эгоистическая дисгармония.
Дистрофия общественного сознания заталкивает в индивидуальный самозагон. Буквы помогают растормозить затекшие мысли, а что будет на выходе — никого не должно волновать, особенно художника. Всякая попытка вернуть буквы в подчинение затвердевшим мыслям — ставит создателя раком, а реципиента оставляет дураком, хотя он от этого напыщенно кайфует. Его закостенелость — вторая производная общественной упорядоченности, основанной на заведомо ложных представлениях о свободе, чистоте совести и творчестве. Любая попытка честного самовыражения заносится в разряд извращений и посягательств на мораль. Если бы не природа, моралисты запретили бы есть, испражняться и совокупляться. Но еще придумают суррогаты — ведь подменили же поэзию плохо зарифмованными впечатлениями и ритмизованными трактатами о вкусной и здоровой жизни.
Мне, свободному, сумасшедшему алкоголику не дано быть членом пристойных, приглаженных и плоских обществ. Поэтому я просто акыню по клавишам, декларируя маргинальную часть мироустройства, которая вполне может быть созидающей и в которую очень хотят нырнуть благопристойники, но социальное нельзя делает их латентными первертами, и они, несчастные и глупенькие, думают, что этот мир — для них. Они, пытаясь наказывать отступивших от их, придуманных для себеподобных канонов, даже не удосужились докумекать, какая огромная разница, например, между «посадить пожизненно» и «посадить посмертно». Мне же лень объяснять. Все, что я только что нацарапал на обложке журнала «Сестринское дело», никогда не буду перечитывать — как никогда не помнил то, что написал до этого. Логика может помочь в цивильной жизни, в творчестве она бессмысленна. И если хоть кто-то поймет, что я пытался выволочь на свет из своей черепной пепельницы, я с удовольствием приглашу его в свой очередной запой. А нет, так сотня экземпляров этой тоненькой записной тетрадки, надеюсь, не быстро растворится в туалетных урнах и покроется колбасными пятнами. (Все-таки, какой я сентиментальный патетик!) Надеюсь, вернусь текстами и спасибо, что удивили мне время.
Волчье солнце
(Эгоанархия города)
Мне следовало бы иметь свой ад для гнева,
свой ад для ласки;
целый набор преисподних.
Артюр Рембо.
Падаль… Везде падаль. Какое нелепое совершенство, выжатое из земли последним усилием Бога. Укус единственный и самоубийственный. Наконец-то Бог умер. Наконец-то пришла свобода, аспидно-ослепительная. Наконец-то унижено сострадание. Как здорово, что не нужно учиться летать и привыкать ползать. Пришла временная вечность, кем-то тщательно подготовленная и сама себя воплотившая. Здесь не синеют губы и глаза не превращаются в студенистые капли пролитой солнцем любви. «Бог умер!» — молчат глотки глашатаев. Бог умер!» — сохнут негниющие пальцы. «Ну и черт с ним!» — трава по-прежнему зеленеет. «Черт с ним! Черт с ним!» — босые ноги хлюпают по беловато-желтой грязи. Все это так успокоительно молча, что хочется встать по обе стороны баррикад и стать неумолимо третьим и неумолимо последним. Спокойствие самодостаточности, ведь одиночество умерло с Богом, как раб, брошенный в одну яму с господином. Мост рухнул, и нет другого берега. Пришла свобода и не за что больше умирать. Везде натыкаешься на самого себя и флегматично проходишь мимо. Ты больше не жертва, ты — единственный могильный червь, влажный и жирный, самодовольно копошащийся в самом себе. Тебе плевать на время, на пространство, на жизнь. Ты — все это. Подойди к себе и нежно шепни: «Я — Любовь» и шлепай по грязи, уменьшая круги, к недостижимому центру. «Государство — это Я. Я — Людовик тридцатипятитысячный, беспорочно-развратный. Этот разлагающийся город — мой алтарь и исповедальня. Я — новый способ движения — эгоистический, не втискиваемый в законы даже в частных случаях». Вот оно — недостижимое и примитивное. К этому шел Род. Счастье, блаженство, безмятежность… Падаль, все падаль…
Повесть Тимура Бикбулатова «Бог-н-черт», написанная в 1999 году, может быть отнесена к практически не известному широкому читателю направлению провинциальной экзистенциальной поэтической прозы.
Эта книга представляет собой историко-краеведческий очерк, посвященный истории одного из отдаленных уголков Ярославской губернии, сердцу Мологского края — Веретейской волости, наполовину ушедшей на дно Рыбинского водохранилища.
Я не знаю, зачем этот текст. Может быть, попытка оправдания, ведь я никогда не мог защитить свою внебытийность. Это универсальное междусловие можно отнести к любому из моих текстов, но попало оно сюда и не поддаётся вычеркиваемости… Похоже немного на декларативный потуг, симулирующий рождение будущего «нечто», ибо в наше время нет смысла не эпохальничать.
Эта история о том, как восхитительны бывают чувства. И как важно иногда встретить нужного человека в нужное время и в нужном месте. И о том, как простая игра может перерасти во что-то большее, что оставит неизгладимый след в твоей жизни. Эта история об одном мужчине, который ворвался в мою жизнь и навсегда изменил ее.
Марина Москвина – автор романов “Крио” и “Гений безответной любви”, сборников “Моя собака любит джаз” и “Между нами только ночь”. Финалист премии “Ясная Поляна”, лауреат Международного Почетного диплома IBBY. В этой книге встретились новые повести – “Вальсирующая” и “Глория Мунди”, – а также уже ставший культовым роман “Дни трепета”. Вечность и повседневность, реальное и фантастическое, смех в конце наметившейся драмы и печальная нота в разгар карнавала – главные черты этой остроумной прозы, утверждающей, несмотря на все тяготы земной жизни, парадоксальную радость бытия.
Он встретил другую женщину. Брак разрушен. От него осталось только судебное дозволение общаться с детьми «в разумных пределах». И теперь он живет от воскресенья до воскресенья…
Василий Зубакин написал авантюрный роман о жизни ровесника ХХ века барона д’Астье – аристократа из высшего парижского света, поэта-декадента, наркомана, ловеласа, флотского офицера, героя-подпольщика, одного из руководителей Французского Сопротивления, а потом – участника глобальной борьбы за мир и даже лауреата международной Ленинской премии. «В его квартире висят портреты его предков; почти все они были министрами внутренних дел: кто у Наполеона, кто у Луи-Филиппа… Генерал де Голль назначил д’Астье министром внутренних дел.
Герои книги Николая Димчевского — наши современники, люди старшего и среднего поколения, характеры сильные, самобытные, их жизнь пронизана глубоким драматизмом. Главный герой повести «Дед» — пожилой сельский фельдшер. Это поистине мастер на все руки — он и плотник, и столяр, и пасечник, и человек сложной и трагической судьбы, прекрасный специалист в своем лекарском деле. Повесть «Только не забудь» — о войне, о последних ее двух годах. Тяжелая тыловая жизнь показана глазами юноши-школьника, так и не сумевшего вырваться на фронт, куда он, как и многие его сверстники, стремился.
"... У меня есть собака, а значит у меня есть кусочек души. И когда мне бывает грустно, а знаешь ли ты, что значит собака, когда тебе грустно? Так вот, когда мне бывает грустно я говорю ей :' Собака, а хочешь я буду твоей собакой?" ..." Много-много лет назад я где-то прочла этот перевод чьего то стихотворения и запомнила его на всю жизнь. Так вышло, что это стало девизом моей жизни...