В гостиной на плюшевом диване сидит и ждет хозяина человек. Он невелик ростом, худощав, губы толстые, бледные, скулы выпирают на лице землистого оттенка, ввалившиеся совиные глаза смотрят рассеянно, глубокие провалы синеют на висках, руки узкие, одежда полувоенная: френч, галифе, щеголеватые хромовые сапоги.
Двенадцать лет отбыл Антонов на каторге, был вспыльчив, сутками просиживал в камере вот так же, как сейчас, уронив руки на колени, уставившись в одну точку невидящими глазами, думая о чем-то своем.
О чем думает он теперь? О сегодняшней ли жизни? О вчерашних ли днях своих?
В каторжной тюрьме дружил Антонов с Петром Токмаковым — в один день и за одни дела судили их в Тамбове, в одной партии каторжан отправили в Сибирь, в одну тюрьму они попали. Худой, желтолицый Петр Михайлович, с бритым черепом, сам страстно любил поговорить о политике и спорщиков, — а их немало было рядом, — любил слушать, хмуря высокий костлявый лоб, призакрыв узкие глаза, в которых светился холодный и злобный ум. Часто Токмаков бранил приятеля за дикость.
Антонов ухмылялся.
— Вот будет революция, приедешь опять в свой Кирсанов, что с собой привезешь? Какой багаж? Много ли ума набрался здесь? А ведь тут, Александр, университет можно пройти.
— Революция! — Антонов пренебрежительно отмахивался. — Будет революция, буду знать, что делать. Университет! Мой университет — жизнь. Жизнь научит, жизнь подскажет, что делать. Впрочем, кое-что надумал.
— Что надумал?
Антонов молчал.
Токмаков свирепо тряс его, шипел:
— Мне не веришь? Во мне сомневаешься? Вспомни, сколько лет друг друга знаем! Да ведь врешь, Александр Степанович, ничего ты не надумал. Думал ли ты, — продолжал Токмаков, — о партии? Всю жизнь плавал, как в луже, шатался туда и сюда…
В юношеские годы занесло Антонова, сына кирсановского слесаря, в Питер на рабочую окраину по Шлиссёльбургскому тракту, слушал речи социал-демократов, но вскоре это надоело ему. Он мечтал о бунте, о бунте немедленно, чтобы весь режим с царем, армией, тюрьмами и капиталом полетел вверх тормашками, а его, Антонова, на гребне волны вознесло бы до самых верхов. Какая волна могла поднять его, об этом не раздумывал. Кому служить, за что драться, что делать, когда вознесет его на «верхи», было это Антонову безразлично, лишь бы бунт, лишь бы удальство свое показать, лишь бы вознестись!..
Питер ничем не прельстил парня, привыкшего к деревенской жизни, и вернулся он в родной Кирсанов — городом он только назывался, большое село, только и всего. Здесь Антонов окончил учительскую семинарию, в ней сошелся с эсерами, там же познакомился с Токмаковым, кое-как проучительствовал год в селе, а потом понесло его ветрами по губернии. Был он писарем волостного правления в селе Дворики, но быстро оттуда удрал. Встречали его в Тамбове на каком-то заводе.
Недолго задержался здесь Антонов. Он возненавидел душные цехи, шум станков, скрежет металла. Работа по двенадцати часов в день пугала его и отталкивала. Город казался ему страшилищем — таким же, как Питер, только в малом размере: пыльный, грязный. Он не разбирался в глубинах этой жизни, да и не хотел разобраться. Все тут было ему глубоко чуждо: весь уклад жизни пролетариев, дух этого класса, думы и помыслы рабочих, их непреклонная уверенность в том, что именно они свалят царский строй и будут хозяевами страны.
И понимал Антонов, что среди этой спаянной своими кровными интересами массы ему не будет места и на волне пролетарского восстания ему не подняться. Он пришел на завод чужим, чужим и остался, не сроднившись с соседями по работе, ни с кем не подружившись. Люди косо посматривали на Антонова, его путаная болтовня претила им, они тотчас разгадали, что за птица перед ними…
И бежал Антонов в село, где все было привычное, свое, понятное, где мог он мечтать вылезти в вожаки «серой мужицкой скотинки»; впрочем, ее он тоже презирал. Когда же объявились в губернии «вольные степные братья» с сильным эсеровским душком, Антонов примкнул к ним. Вот где можно было развернуться его бесшабашной натуре, погулять, пограбить, пожить, как душе хочется… Жил он в лесах и лощинах, в землянках, вырытых на скорую руку, холодными зорями сиживал в засадах, поджидая урядника, стражника или станового пристава, чтобы либо прикончить зазевавшегося полицейского, либо избить до полусмерти, отнять оружие, обмундирование и пустить шагать до дому в чем мать родила.
И где бы он ни шатался, всегда таскал в кожаной сумке приключенческие романы и описания жизни великих людей.
Заманчивой показалась ему потом, когда эсеры, организовавшись, начали террор, кровавая дорожка боевиков: налеты, засады, «грабь награбленное», «смерть палачам», с громадными жертвами убиваемых и с бесконечной легкостью заменяемых новыми палачами.
Бесилась, играла и бушевала молодая кровь. Полыхающие в ночи пожары, погони и тайные пристанища, запах динамита, веселая, разгульная и бесконтрольная жизнь…
Однажды Антонова поймали. В камере, холодной и промозглой, остыла кровь; Антонов понял: игра окончена, надо расплачиваться за то, что было.
Его судили в пасмурное осеннее утро девятьсот шестого года. Плешивый старик судья спросил Антонова: