Очерки по русской семантике - [130]

Шрифт
Интервал

Чтобы не гадать, обратимся к «Именному указателю», который дается в приложении к XII тому Полного собрания сочинений Гоголя (1952) и содержит все личные именования, представленные в опубликованных здесь письмах. Мы найдем в этом алфавитном списке имена, отчества и фамилии не только всех гоголевских адресатов, но также и всех лиц, о которых хотя бы раз упоминает Гоголь. Здесь указаны, например, банкир Авикдор, владелец дома Дейенгер, лакей графов Толстых Жозеф, слуга Л. К. Вьельгорской Петер и многие другие. Должны быть здесь и интересующие нас имена.

Должны быть, но… их нет. Значатся Н. А. Полевой и Я. П. Полонский, но между ними нет Полежаева. Названы С. М. Соллогуб и И. И. Сосницкий, но пропущен Сопиков. Есть Е. А. Хомякова и А. Д. Хрипков, но нет Храповицкого. Не найдем мы здесь также Ходаковского и Теплякова, не говоря уже о сомнительном Пылякове (Пылинском) и придуманном в шутку Допекаеве.

Странный пропуск! – и, чтобы объяснить его, нам не остается ничего другого, как заглянуть в комментарий к интересующему нас письму. На странице 608 того же XII тома автор комментария Г. М. Фридлендер (он же составитель «Именного указателя») пишет: «Полежаев, Храповицкий, Сопиков, Ходаковский и т. п. – шутливые прозвища знакомых Гоголя и Языкова, образованные из соответствующих действий (лежать, храпеть, сопеть и т. п.). Аналогичная игра слов часто встречается в письмах Гоголя, а также в “Мертвых душах”…».

Итак, Полежаев, Храповицкий, Сопиков, Ходаковский и другие – не фамилии, а прозвища знакомых Гоголя и Языкова! Именно поэтому они, вероятно, не попали в «Именной указатель». Но если это прозвища, то кто был их носителем? И каковы подлинные фамилии тех, кто их носил? Комментарий не дает ответа на эти вопросы и, как ни странно, даже не ставит их. А это необходимо было сделать – и тогда выяснилось бы, что знакомых, которые бы имели такие прозвища, в окружении Гоголя и Языкова не было.

Впрочем, чтобы прийти к такому выводу, достаточно лишь внимательно прочитать гоголевское письмо – и понять, что Гоголь шутит! Шутит, смеясь и предвкушая, как будет смеяться читающий письмо и понимающий его Языков. Потому что здесь – как всегда у Гоголя – смешное не в отдельном слове, выражении или обороте. Здесь все смешно и несерьезно. Серьезен только смех, охватывающий весь – в данном случае мюнхенский – мир, который под пером Гоголя превращается в мир смешного абсурда и веселых нелепиц. Но мюнхенское общество, описание которого занимает большую часть письма, – и есть абсурд и нелепица.

Ограничимся только одним примером. В самом деле, можно ли себе представить, что пятеро русских, знакомые Гоголя и Языкова (по-видимому, тоже выехавшие за границу для отдыха и лечения), все вместе и одновременно перебрались из Гастейна в Мюнхен и там – тоже все вместе! – как по волшебству, странным образом изменились в характерах, поведении и поступках?

В этой нелепице, однако, есть свой особый – смеховой – смысл, и он откроется нам, если мы согласимся, что мюнхенско-гастейнское общество русских – это сам Гоголь, с его действиями, психофизиологическими состояниями и самочувствием, которые естественно должны были измениться с изменением обстановки и условий жизни при переезде из Гастейна в Мюнхен.

Мягкое тепло курортного местечка сменилось духотой раскаленного на солнце города с его узкими, пыльными каменными улицами, и потому Тепляков превращается в несносного Допекаева (Гоголь играет здесь связью между значениями глаголов печь «жечь, нещадно палить» и допекать «надоедать»). Иными – более частыми, но зато менее приятными – стали и прогулки. Ходаковский «не так нараспашку, как в Гастейне» и завел дружбу с Пыляковым-Пылинским, который «лезет в самый рот». Хуже стал сон: «Полежаев, Храповицкий, Сопиков хотя и принимают, но не с таким радушием», как в Гастейне, на свежем воздухе…

Теперь понятно, что все фамилии, названные Гоголем в письме к Языкову, – вовсе не шутливые прозвища его знакомых, вроде «говорящих» квазифамильных имен типа Ахалкин (как называли чувствительных сентиментальных вздыхателей) или Любкин и Сердечкин, которые в XIX в. были общеупотребительным средством шутливой характеристики любого влюбчивого человека. Ср.: «Вставши ото сна, он непременно влюблялся в дочь своей хозяйки или в самую хозяйку <…> Окунев также был господин Любкин: он влюблялся в каждом городе, но не в хозяйку свою, а в ту, коей окна были напротив…» (Н. Н. Муравьев-Карский. Воспоминания, 1814); «Пушкин клеймил своим стихом лицейских сердечкиных, хотя и сам иногда попадал в эту категорию…» (И. И. Пущин. Записки о Пушкине, 1858). Ср. также: «…“Любезных прелестей любезный обожатель” – так определил Карамзина Державин и одновременно: труженик, профессиональный журналист, потом историк; человек, которого окружала слава “ахал™” и “сердечкина” и который был одним из наиболее трудолюбивых, непрерывно работающих писателей…» (Ю. М. Лотман. Сотворение Карамзина). Ср. еще: «Когда у меня болит хоть кончик пальца, я бедствую так, как будто бы весь организм мой разрушается. Эта плачевная чувствительность натуры, достойная какого-нибудь


Рекомендуем почитать
Сожжение книг. История уничтожения письменных знаний от античности до наших дней

На протяжении всей своей истории люди не только создавали книги, но и уничтожали их. Полная история уничтожения письменных знаний от Античности до наших дней – в глубоком исследовании британского литературоведа и библиотекаря Ричарда Овендена.


Как читать художественную литературу как профессор. Проницательное руководство по чтению между строк

Обновленное и дополненное издание бестселлера, написанного авторитетным профессором Мичиганского университета, – живое и увлекательное введение в мир литературы с его символикой, темами и контекстами – дает ключ к более глубокому пониманию художественных произведений и позволяет сделать повседневное чтение более полезным и приятным. «Одно из центральных положений моей книги состоит в том, что существует некая всеобщая система образности, что сила образов и символов заключается в повторениях и переосмыслениях.


Литературные портреты: Волшебники и маги

Андре Моруа – известный французский писатель, член Французской академии, классик французской литературы XX века. Его творческое наследие обширно и многогранно – психологические романы, новеллы, путевые очерки, исторические и литературоведческие сочинения и др. Но прежде всего Моруа – признанный мастер романизированных биографий Дюма, Бальзака, Виктора Гюго и др. И потому обращение писателя к жанру литературного портрета – своего рода мини-биографии, небольшому очерку о ком-либо из коллег по цеху, не было случайным.


Литературные портреты: В поисках прекрасного

Андре Моруа – известный французский писатель, член Французской академии, классик французской литературы XX века. Его творческое наследие обширно и многогранно – психологические романы, новеллы, путевые очерки, исторические и литературоведческие сочинения и др. Но прежде всего Моруа – признанный мастер романизированных биографий Дюма, Бальзака, Виктора Гюго и др. И потому обращение писателя к жанру литературного портрета – своего рода мини-биографии, небольшому очерку, посвященному тому или иному коллеге по цеху, – не было случайным.


Изобретая традицию: Современная русско-еврейская литература

Как литература обращается с еврейской традицией после долгого периода ассимиляции, Холокоста и официального (полу)запрета на еврейство при коммунизме? Процесс «переизобретения традиции» начинается в среде позднесоветского еврейского андерграунда 1960–1970‐х годов и продолжается, как показывает проза 2000–2010‐х, до настоящего момента. Он объясняется тем фактом, что еврейская литература создается для читателя «постгуманной» эпохи, когда знание о еврействе и иудаизме передается и принимается уже не от живых носителей традиции, но из книг, картин, фильмов, музеев и популярной культуры.


Век диаспоры. Траектории зарубежной русской литературы (1920–2020). Сборник статей

Что такое литература русской диаспоры, какой уникальный опыт запечатлен в текстах писателей разных волн эмиграции, и правомерно ли вообще говорить о диаспоре в век интернет-коммуникации? Авторы работ, собранных в этой книге, предлагают взгляд на диаспору как на особую культурную среду, конкурирующую с метрополией. Писатели русского рассеяния сознательно или неосознанно бросают вызов литературному канону и ключевым нарративам культуры XX века, обращаясь к маргинальным или табуированным в русской традиции темам.