А хирургу Молохов, так же силясь улыбнуться, заметил:
— Ежели вы меня, доктор, зарежете, то я на том свете буду молиться за вас, ибо такое зарезанье не могли учинить вы, ангельской души человек, а кто-то другой, вселившийся в вашу плоть.
Сказанное сочли результатом подготовительных к операции лекарств.
Агния Васильевна не покидала больницы. Ей давали успокаивающее. Она, бледная, горемычная, исхудавшая, не могла скрыть слез.
После операции отца силы вовсе оставили Агнию. Пришлось положить в больницу и ее. Три недели она провела там и осталась в ней, когда Василий Митрофанович был на ногах и в полном здравии.
Ему бы радоваться и благодарить судьбу за счастливый исход, а в нем проснулось ожесточение. Он был убежден, что его не отправили на тот свет только из-за боязни быть уличенными, что струхнул и доктор. Зачем ему каторга? Ведь на следствии выяснится все. Тогда придется сказать, за сколько и кто спасителя жизней заставил быть убийцей. Суду стало бы известно, в каких отношениях теперь находятся Акинфины и он. Как хотел Платон вовлечь его в акционерную кабалу, а он не захотел быть в ярме.
Теперь Василий Митрофанович, оживев, чувствуя себя независимым, изливал свою злобу и там, и на том, где не позволил бы себе и наипаскуднейший крохобор.
Приехав навестить выздоравливающую после нервного потрясения Агнию, он зашел в кабинет Овчарова и по-купечески, как в трактире, сказал:
— Сколько с меня? Попрошу счет!
— Не беспокойтесь, Василий Митрофанович, за вас избыточно уплатила фирма.
— А я не желаю, чтобы кто-то за меня платил, да еще избыточно. Я хочу по совести, из копья в копье, до полушки.
— Вот и заплатите по совести Платону Лукичу.
— Зачем же ему? Больница-то ваша. Верните ему, а я уплачу свое тоже избыточно. Пиши, великий казначей, я скажу, что почем… Начну с помещения. С палаты. Ценю как за номер в дорогой гостинице. Семь гривен за сутки — это красная цена. Прибавляю до рубля. Перемножь потом на прожитые сутки и впиши в счет. Последние сутки были неполные. Утром выбыл. За няньку… Сколько же ей поденщина? Четыре гривны. Клади восемь гривен. Ночью вставала. И опять множь восемь гривен на сутки.
Овчаров, стиснув зубы, молчал и слушал, а Молохов, распоясавшись, издевался:
— Теперь еда. Кормили жидким отваром с тощей курицы. Не знаю, во что и оценить эту жижину с манной кашкой…
— Цените в пятак, Василий Митрофанович!
— Зачем обижать? Можно и восемь копеек… Пусть все двадцать. Теперь самая главная плата за вырезание нароста. Будем считать так. Ежели выписной инженер получает триста целковых в месяц, значит, на день ему приходится десять рублей. Скостим праздники. Пусть будет двенадцать рублей. Шестнадцать пускай для круглоты. Выходит два рубля в час, а резал и зашивал он меня сорок пять минут. Сколько же? Не полтора же рубля, если без чаевых, за операцию… Мало ведь, господин Овчаров, получается… Он же еще подготавливался. Усыплял. Просыплял… Пожалуй, полные полдня провозился. Выходит…
— Не подсчитывайте, сделайте милость! — прикрикнул Овчаров. — Я тоже считать умею, если понадобится.
— Не понадобится.
— Как знать, Василий Митрофанович, все мы, ходя под богом, ходим под нашими легкими, печенками, селезенками. Почки и те, когда они исправны, так никто и не знает о них. А когда, к слову говоря, окажется в одной камень, а в другой три, когда человек на стену лезет, тогда все готов за вынутие этих камней отдать…
Молохов готов был сжечь глазами Овчарова.
— А что все-то?
Овчарову не хотелось говорить тех слов, которые он сказал:
— Смотря по достатку, смотря по недвижимости… С иного за большой камень можно и большую домну спросить, а за маленькие камни по малой медной печи за каждый! И отдаст!
— Понял! Теперь я окончательно уразумел! В тебе Никифорова душа.
— Какого Никифора?
— Тебе лучше не знать… А я… А я, будь во мне тысяча камней, ломаного шамотного кирпича не отдам за них. Окаменею, но ничего не отдам Никифору… Последний спрос — сколько денег за мою погибель отвалил Кассе Платон?
Овчаров, боясь за себя, поспешно вышел и хлопнул тяжелой дверью.