Приезд Макфильда сказывается и еще скажется в этом последнем цикле глав, хотя и не изменит логики событий, как и второй приезд, который правильнее назвать приводом. В дом Акинфиных привели Клавдия. Пристав смущенно, будто оправдываясь, сообщил:
— По долгу службы, Платон Лукич… Вот бумага… Примите Клавдия Лукича под расписку. Или я не знаю, что с ним будет дальше.
Платон взял из рук пристава бумагу и запечатанное письмо. В бумаге на имя шальвинского пристава сообщалось, что господин Акинфин К. Л. высылается за бесчинства на попечение и поруки господина Акинфина Платона Лукича по просьбе вышеназванного бесчинствующего, высылаемого из Санкт-Петербурга.
Письмо было кратким, написанным крупно и разборчиво:
«Душа моя, мною сделано все возможное, чтобы уберечь от позора Вашего брата и Ваше имя. Бесконечно уважающий Вас Х.Гущин».
Платон с Клавдием встретился только на другой день, после того, как мать и прислуга привели его в надлежащий вид. Он, уже протрезвившись после вчерашнего угощения сердобольной Калерии Зоиловны, сумел снова оказаться навеселе.
Почувствовав себя свободным под опекой матери, Клавдий заявил Платону:
— Я русский Беранже, певец свободы!
Дальнейшее Платон выслушивать не захотел. Клавдий пел на французском языке «Марсельезу» после того, как Платон захлопнул за собою дверь будуара матери.
С матерью он в тот же день говорил почтительно и холодно:
— Если тебе, мамочка, все еще ничего не понятно, то я могу переехать и отдать дом в твое распоряжение.
— Зачем же, сыночек, нам столько комнат? Клавдику и мне достаточно одного крыла. С отдельным входом. И вы не будете отравлять жизнь друг другу…
— Хорошо, мамочка, пусть будет по-твоему. Только, пожалуйста, попроси его не появляться у меня. Если он это сделает, с ним обойдутся, как полагается в таких случаях.
— Платик, не забывай, что ты мой сын и он мой сын. Вы братья…
— Я, мамочка, знаю, что он твой сын, и если бы он не был им, то ему бы пришлось вернуться с приставом обратно.
Мать ушла обиженной и пообещала не беспокоить больше Платона своими приходами.
Отделенный Клавдий пил и пел в «Веселом лужке». Исполняя песни на французском языке, он щеголял им. Пел он и свои сочинения, еще более хвалясь этим. Когда же он пропел первые строфы «Марсельезы», дежуривший в «Лужке» урядник, не разобрав слов, но услышав опасную мелодию, крикнул:
— Приказываю замолчать, Клавдий Лукич! Я не посмотрю, кто вы. Это политика!
Пьяные требовали продолжения, а урядник угрожал «высидкой в клоповнике».
Находившийся там в это время Овчаров попросил:
— Клавдий Лукич, и я честью прошу не позорить увеселительного заведения нашей Кассы.
Тогда возмущенный Клавдий потребовал бокал шампанского и объявил:
— Сейчас, почтеннейшая публика, я спою вам неполитическую песенку моего сочинения. — И он запел известные нам куплеты про Платона: «Мой братец миллионы наживает, а я трудом своим живу».
Это взбесило Овчарова. Когда же Клавдий бравурно пропел: «Он пот рабочих выжимает», Овчаров вскочил на подмостки для музыкантов, схватил за шиворот Клавдия, волоком протащил его через зал и вышвырнул за дверь. Вернувшись, он громко приказал:
— Касса запрещает появление здесь этого глумителя дорогого для всех нас имени Платона Лукича!
Теперь урядник имел все основания осуществить свою угрозу относительно клоповника. Он свистнул. Полицейский, дежуривший возле «Лужка», отвез Клавдия в полицию на извозчике.
Клавдий ночевал на диване в кабинете пристава. Он утром, получив от Калерии Зоиловны двадцать рублей, попросил ее не беспокоиться.
— Если опять произойдет такое… непредвиденное, я велю стлать для Клавдия Лукича на диван простыню и давать байковое одеяло.
Ничего не оставалось, кроме лечения приложением к мощам и возложением рук преподобного схимника на главу Клавдия, одержимого зеленым змием. Калерия Зоиловна упросила Клавдия отправиться с нею в святую обитель.
После отъезда матери и брата Платон снова мог проводить время в обществе Макфильда, Строганова и появлявшегося в доме Акинфиных Скуратова.
Возобновились разговоры о возведении заводов швейных машин и часов. Платон и Родион были взаимно внимательны друг к другу и делали легкие попытки назвать свое размежевание естественной размолвкой и объяснить ее напряженной работой, происками завистливых врагов и чем-то еще, также вполне обоснованным и неоспоримым.
Нет сомнений, происшедшее было не без причин, как ничто не случается без них. Но также не вызывало сомнений и то, что разрыв, притаившийся на дне их душ, ни на минуту не засыпал и в лучшие из дней притворялся, что он дремлет…
Июльское небо дышало ласково. Кучевые облака светились безмятежной белизной. Камские караваны обещали сбыться удвоенным надеждам Флегонта Борисовича Потоскуева.
Газеты одинаково успокоительно читались и вверх, и вниз головой. Ничто не предвещало войны. Все было очень тихо, как чаще всего бывает накануне войн, которые, долго и скрытно готовясь, прикрываются толщей улыбок, заверений в дружбе и верности и подтверждаются взаимным уважением царств, империй, и возникают тем стремительнее и злее, чем приветливей были улыбки и выразительнее взаимные уважения…