Обще-житие - [8]

Шрифт
Интервал

— Видите ли, доктор, тут аспирант нечаянно поранил руку стеклом! — противным кисло-сладким голосом заблеяла я, подсознательно надеясь, что пострадавший, будучи все же не дворником, а аспирантом, окажется ей, представительнице, как ни говори, интеллигенции, социально милее.

Не удостоив меня взглядом, женщина ухватила широкой ручищей вялую лапку Бенджамина.

— Не стеклом, а бутылкой! — хрипло рявкнула она, бросила уничтожающий взгляд на скрученные жгутом Иркины колготки, перетягивающие Бенджаминово предплечье, и повлекла моего бедненького за белые ширмы. Вытаскивать — очень больно — кривыми щипцами куски стекла прямо из живой руки и потом шить. Шить собственными руками человеческую кожу! Ей, пирамиде египетской, это, уж конечно, раз плюнуть. Шьет себе и шьет, как юбку.

Бенджамин появился минут через сорок вовсе не из той двери, которую я сверлила взглядом. Опавший с лица, но на своем ходу.

— Пролил кровь за науку. Жить буду, хотя танцевать — вряд ли…

Господи, еще и шутит! Раненый наш! Рука в бинтах подвешена на какой-то тряпке. В другой руке зажата колготина Иркина, не забыл! Каков джентльмен!

— Пошли, Веничка, все будет великолепно! Будем кандидатами и ты и я! Все там будем! Гляди, проректор по хозчасти, чистый барбос по всем статьям, — и тот кандидат каких-то партийных наук… Веня, а хочешь я подарю тебе импортный штопор? Почему не бывает? Достану — я одной завмагше-заочнице две контрольных по химии делала. Либо штопором, Веня, либо об марксизьм-леминизьм. Третьего пути, дорогой товарищ, нет. Потерпи, уж скоро придем, Веничка!

Белая ночь переплывала в утро, свежее как… ну, в общем, очень свежее было утро. Вчера в угловом магазине давали корюшку, и выброшенные на асфальт дощатые ящики благоухали парниковым огурцом — так удивительно пахнет эта весенняя серебряная рыбка. Еще пахло близкой рекой, травой с газона, молодыми листьями. За спиной, за угрюмой от нежности Невой, лежало Марсово Поле с холодными, тугими пружинами сирени, и от этого шагалось весело и упруго. Даже немного стыдно было, что мне так хорошо: ведь только что Бенджамину кромсали руку.

Проехал фургон и обдал ароматом бензина и хлеба. Небо засветилось розовым китайским фарфором. Какая-то птица упорно и отчетливо повторяла ивритскую фамилию: «Цви! Цви!.. Га!.. Цви!» Жаль — ни одна птичка не в состоянии повторить мою фамилию. Даже смешно себе представить птаху, которая, сидя на ветке, орала бы: «Павловская! Павловская!»… А впрочем, не жаль. Не судьба, значит.

— Ну как ты, Веничка? Сильно болит? Уже не очень? Скоро все пройдет. Шрамы украшают мужчину, особенно в сочетании с ученой степенью. Дамам нравится. Незаметно, как дошли, правда? Сейчас зайдем к нам с Иркой — чаю крепкого заварим. У нас настоящий цейлонский есть.

— Так ведь у нас там, Жень, это… еще две сухого остались. Я ведь только одну… ну… открыл.

Ирка уже не рыдала, а только жалобно всхлипывала, стараясь не глядеть в сторону разложенных для просушки листов — покоробленных, в бурых потеках. Полы были чисто вымыты и поперек открытого окна повешен сушиться отстираный от пятен крови халатик — растопырил свои голубые крылышки несовершеннолетнего ангела. Беднягу Бенджамина усадили на лучшее место, имелся у нас один такой непродавленный, специально гостевой, стул. Мы пили дешевое, как ветер с Невы, сухое вино из кружек и закусывали плавленым сырком с булкой и остатком кокосового ореха.

Его подарил мне неделю назад аспирант-историк из Африки, царский сын Сулейман Ба. Половина того царского подарка со шкуркой мохнатого лесного зверька долго служила пепельницей.

Утомленный вином, интенсивным вокалом и кровопотерей Бенджамин кротко уснул в нашей комнате на Иркиной кровати. Она, сидя за столом, голова на распластанных руках, долго, прищурившись, изучала его лицо.

— Жень, а ведь он красивый, посмотри, какие брови, — выдохнула Ирка голосом для особых случаев. Я отлично знала этот голос — она часто пользовалась им прошлым летом, убеждая меня в массе достоинств абсолютно среднестатистического Юрика: «Нет, ты не понимаешь. Ты просто не хочешь видеть! Он необыкновенный Сумасшедшее обаяние! Фигура!» — пока на финише бурных отношений не сообщила нормальным своим бархатно-ленивым контральто: «Самец. Свинья заурядная. Амеба. Протоплазма». Мне, помню, тогда понравилась логическая последовательность определений. Все-таки в научной женщине есть свой негромкий шарм.

— И вообще, он такой… чистый.

— Ира, ты это всерьез? — обеспокоилась я. Бенджамин безусловно испаскудил Ирке Чужую Диссертацию и заслуживал суровой кары. Но не до такой же степени! И что за скоропостижная любовь на крови?

— А ресницы — дли-и-инные, — задумчиво пропела она тем же опасным голосом.

— Ирка, очнись, ведь ему сейчас некогда! Целый день, бедняга, в лаборатории. Аврал же у него! Пожалей! Да и ты тоже… юные ленинцы ждут же твоей диссертации, как мои предки манны небесной…

— Аврал… на Охту ускакал, — обозначила ситуацию Ирка, длинно, сладко потянулась и набросила на обескровленного Бенджамина свой халат.

Но он не пробудился, не помчался на свой безопасный третий этаж длинными скачками с разинутым в квадратном крике ртом, как древний классический грек от амазонки, или как это бы сделали вы, благомыслящий и осторожный читатель. Он, доверчивый, посапывал и не ведал, что это его будущая жена, его непростая судьба и, как в песнях поется, трудное счастье стоит и смотрит на него золотыми глазами рыси.


Рекомендуем почитать
Всё, чего я не помню

Некий писатель пытается воссоздать последний день жизни Самуэля – молодого человека, внезапно погибшего (покончившего с собой?) в автокатастрофе. В рассказах друзей, любимой девушки, родственников и соседей вырисовываются разные грани его личности: любящий внук, бюрократ поневоле, преданный друг, нелепый позер, влюбленный, готовый на все ради своей девушки… Что же остается от всех наших мимолетных воспоминаний? И что скрывается за тем, чего мы не помним? Это роман о любви и дружбе, предательстве и насилии, горе от потери близкого человека и одиночестве, о быстротечности времени и свойствах нашей памяти. Юнас Хассен Кемири (р.


Колючий мед

Журналистка Эбба Линдквист переживает личностный кризис – она, специалист по семейным отношениям, образцовая жена и мать, поддается влечению к вновь возникшему в ее жизни кумиру юности, некогда популярному рок-музыканту. Ради него она бросает все, чего достигла за эти годы и что так яро отстаивала. Но отношения с человеком, чья жизненная позиция слишком сильно отличается от того, к чему она привыкла, не складываются гармонично. Доходит до того, что Эббе приходится посещать психотерапевта. И тут она получает заказ – написать статью об отношениях в длиною в жизнь.


Неделя жизни

Истории о том, как жизнь становится смертью и как после смерти все только начинается. Перерождение во всех его немыслимых формах. Черный юмор и бесконечная надежда.


Белый цвет синего моря

Рассказ о том, как прогулка по морскому побережью превращается в жизненный путь.


Возвращение

Проснувшись рано утром Том Андерс осознал, что его жизнь – это всего-лишь иллюзия. Вокруг пустые, незнакомые лица, а грань между сном и реальностью окончательно размыта. Он пытается вспомнить самого себя, старается найти дорогу домой, но все сильнее проваливается в пучину безысходности и абсурда.


Огненные зори

Книга посвящается 60-летию вооруженного народного восстания в Болгарии в сентябре 1923 года. В произведениях известного болгарского писателя повествуется о видных деятелях мирового коммунистического движения Георгии Димитрове и Василе Коларове, командирах повстанческих отрядов Георгии Дамянове и Христо Михайлове, о героях-повстанцах, представителях различных слоев болгарского народа, объединившихся в борьбе против монархического гнета, за установление народной власти. Автор раскрывает богатые боевые и революционные традиции болгарского народа, показывает преемственность поколений болгарских революционеров. Книга представит интерес для широкого круга читателей.


Против часовой стрелки

Один из главных «героев» романа — время. Оно властно меняет человеческие судьбы и названия улиц, перелистывая поколения, словно страницы книги. Время своенравно распоряжается судьбой главной героини, Ирины. Родила двоих детей, но вырастила и воспитала троих. Кристально честный человек, она едва не попадает в тюрьму… Когда после войны Ирина возвращается в родной город, он предстает таким же израненным, как ее собственная жизнь. Дети взрослеют и уже не помнят того, что знает и помнит она. Или не хотят помнить? — Но это означает, что внуки никогда не узнают о прошлом: оно ускользает, не оставляя следа в реальности, однако продолжает жить в памяти, снах и разговорах с теми, которых больше нет.


Жили-были старик со старухой

Роман «Жили-были старик со старухой», по точному слову Майи Кучерской, — повествование о судьбе семьи староверов, заброшенных в начале прошлого века в Остзейский край, там осевших, переживших у синего моря войны, разорение, потери и все-таки выживших, спасенных собственной верностью самым простым, но главным ценностям. «…Эта история захватывает с первой страницы и не отпускает до конца романа. Живые, порой комичные, порой трагические типажи, „вкусный“ говор, забавные и точные „семейные словечки“, трогательная любовь и великое русское терпение — все это сразу берет за душу.


Время обнимать

Роман «Время обнимать» – увлекательная семейная сага, в которой есть все, что так нравится читателю: сложные судьбы, страсти, разлуки, измены, трагическая слепота родных людей и их внезапные прозрения… Но не только! Это еще и философская драма о том, какова цена жизни и смерти, как настигает и убивает прошлое, недаром в названии – слова из Книги Екклесиаста. Это повествование – гимн семье: объятиям, сантиментам, милым пустякам жизни и преданной взаимной любви, ее единственной нерушимой основе. С мягкой иронией автор рассказывает о нескольких поколениях питерской интеллигенции, их трогательной заботе о «своем круге» и непременном культурном образовании детей, любви к литературе и музыке и неприятии хамства.


Любовь и голуби

Великое счастье безвестности – такое, как у Владимира Гуркина, – выпадает редкому творцу: это когда твое собственное имя прикрыто, словно обложкой, названием твоего главного произведения. «Любовь и голуби» знают все, они давно живут отдельно от своего автора – как народная песня. А ведь у Гуркина есть еще и «Плач в пригоршню»: «шедевр русской драматургии – никаких сомнений. Куда хочешь ставь – между Островским и Грибоедовым или Сухово-Кобылиным» (Владимир Меньшов). И вообще Гуркин – «подлинное драматургическое изумление, я давно ждала такого национального, народного театра, безжалостного к истории и милосердного к героям» (Людмила Петрушевская)