— У Кати нелады с мужем, да? — допрашивал Семён Агринцев.
— Ах, нехорошо! — уклончиво отвечала Анна Николаевна. — Ну, положим, его поведение с женой одобрить нельзя, но в наше время жёны умели терпеть, переносить… из избы сору не выносили. Я стала Кате говорить, что смириться надо, с терпением крест нести, а она — как расхохочется мне прямо в глаза!.. Давно бы, говорит, я его бросила, да мне маму жалко было. Я, говорит, от мамы всё скрывала. Теперь я свободна, а знаете, что меня держит? — ненависть! Гляжу на него, чувствую, как эта ненависть у меня в душе поднимается… Лицо у него такое самодовольное, выхоленное, ногти розовые… он их каким-то лаком покрывает… И такая мука, и такое наслаждение — эта ненависть! Начну говорить, и сама не знаю, откуда у меня такие слова ядовитые, злобные. Знаю, что если бы я ударила его, ему бы не так обидно было, — а он молчит, улыбается. Выгнала бы его, кажется; а не выдержит он, уйдёт сам, — останешься опять одна. А как жить одной, когда ни любить, ни ненавидеть некого?..
Однако, Катя потом недолго прожила с мужем. Летом она гостила в деревне, у Агринцевых, а осенью наняла себе небольшую квартиру, убрала её так, что вся она стала похожа на мягкое, душное гнездо, и сразу круто оборвала все прежние знакомства и изменила образ жизни. Бывала она только у Агринцевых и принимала у себя только их. Целыми днями лежала на диване и читала романы. Наружность её тоже изменилась: она похудела и побледнела в лице, в глазах её появилось новое, ласковое, застенчивое выражение, и вся она затаилась в себе, стихла, как будто стала добрее и женственнее.
Семён ходил к ней почти каждый день, и каждый раз она радостно, почти восторженно встречала его, окружала его знаками самого утончённого внимания, и как бы скромен ни был молодой писатель, он не мог не заметить, что подруга его детства чувствует к нему не простую дружбу, а всё сильнее и сильнее любит его настоящей, романтической любовью. Он не разделял этой любви, но она льстила ему, и ему было приятно сознавать свою силу и власть. Ему никогда не было с ней скучно: они читали, обсуждали прочитанное и потом незаметно переходили к общим вопросам или к отвлечённым рассуждениям. Катя любила говорить о чувствах и особенно о любви.
— Любовь — уже сама по себе счастье, — говорила она. — Если бы я полюбила, я молила бы у судьбы только одного: чтобы любимый мной человек не исключал меня из своей жизни. Пусть бы он не платил мне взаимностью, я бы не чувствовала себя несчастной, лишь бы я могла быть ему другом, помощницей, поверенной, слугой… Что бы ни дала мне моя любовь — радость или страдание, всё было бы мне одинаково дорого, и не было бы жертвы, не было бы подвига, на которые я не пошла бы с радостью и благодарностью. Требовала бы я только одного — искренности, — искренности без сострадания, без пощады, потому что ничто так не утомляет, как сострадание без любви, — ничто так не озлобляет, как неразделённое чувство, которое надо щадить.
Она говорила и глядела на него своими выразительными, восторженными глазами, а он не умел ответить, и оба выдавали свою тайну: она — что всё сказанное относилось только к нему; он — что принимал её слова на свой счёт.
В течение той же зимы Семён Александрович встретился с Зиной и через несколько месяцев женился на ней. Катя уехала почти на целый год за границу, а когда вернулась, — сейчас же пришла к Агринцевым, и казалась такой весёлой и оживлённой, что у Анны Николаевны возникли тревожные опасения. Она даже улучила минутку и спросила её:
— Ну, что, Катя? Не собираешься опять замуж?
Молодая женщина весело рассмеялась.
— Мне мужчины нравятся только в России, — сказала она. — Ну, верите ли, что если бы я принуждена была всегда жить за границей, я бы не задумалась дать обет монашества.
Она очень быстро сошлась с Зиной и, казалось, искренно полюбила её. Она баловала её, как ребёнка: дарила ей цветы, конфеты, переделывала её шляпы и уверяла, что ей доставляет большое удовольствие причёсывать её волосы.
— Такие мяконькие, светленькие, глупые волосёнки! — нежно приговаривала она, укладывая их на изящной, почти детской головке своей новой подруги.
— Вот, если бы мне такие волосы, как у тебя! — вздыхала Зина.
— Голубчик! Это — обуза! — восклицала Катя. — Это грубо, некрасиво!..
И, захватив в руку свою густую, тяжёлую косу, она с досадой закидывала её за плечо.
— Я не могу сделать ни одной причёски, а ходить с косой в мои годы — смешно!
Иногда обе молодые женщины шептались о чем-то, и тогда у Зины всегда было очень серьёзное, многозначительное лицо. Семена Александровича чрезвычайно интересовали эти тайные беседы, но сколько он ни допытывал жену, она всегда отвечала уклончиво и неохотно.
— Ну, что же особенного? — говорила она. — Толкуем о разном. О нас, о тебе. Бедная Катя! — со вздохом прибавляла она.
— Отчего — бедная? Чего ей ещё надо?
Зина принимала таинственное выражение, от которого её маленькое, детское личико становилось удивительно милым и смешным.
— Вы, мужчины, не можете понять нас, женщин, как мы понимаем друг друга!
Семён Александрович приходил в восторг и, внезапно охватив жену своими большими, сильными руками, поднимал её на воздух, как пёрышко.