В безумии принца Датского «есть своя система» — это способ защитить свое право на поединок с временем во имя справедливости. И Эдгар — «бедный Том» в лохмотьях, с всклокоченными волосами, с лицом, измазанным грязью, — тоже защищает свое право на будущее и справедливые дела. Оба они — не безумные, а «себе на уме».
Лир же, для того чтобы остаться собой, должен сойти с ума, потому что он «монолитен», и более того, безумие в страшную ночь грозы и бури делает его гнев и отчаяние сопричастными гневу стихий, частью восстания «природы» против зла человеческого. И где–л о, как дальний отзвук, в трагедии Шекспира начинает ощущаться Эсхил — потому что если не было выбора у Эдипа, то у Прометея он еще был и сам он и братья его были в своих «космических» судьбах сопричастны стихиям. Безумный Лир видит больше, чем Лир «разумный». В страшную ночь, увенчанный венком из полевых цветов вместо утраченной (отданной!) короны, он вдруг по–новому ощущает и свое «стабильное», благополучное царствование:
Вы, бедные нагие несчастливцы,
Где б эту бурю ни встречали вы,
Как вы перенесете ночь такую,
С пустым желудком, в рубище дырявом
Без крова над бездомной головой?
Кто приютит вас, бедные? Как мало
Об этом думал я! Учись, богач,
Учись на деле нуждам меньших братьев,
Горюй их горем и избыток свой
Им отдавай, чтоб оправдать тем Небо!
Ну что ж. Погибли добрые и злые. Отомщена (смертью Эдмунда) казненная Корделия, убит герцог Корнуэлский, мертвы Регана и Гонерилья. Скончался, обняв тело любимой дочери, король Лир.
Порок «самоистребился» или наказан, но и добродетель не торжествует; победа пришла слишком поздно.
И все же я не уверена в том, что Блок точно трактует урок, преподанный трагедией Шекспира.
Да, Шекспир сам не дает читателю и зрителю прямого указания. Но ведь «смириться перед тяжкою годиной» предлагает не «черный рыцарь», победивший во имя справедливости, Эдгар (Глостер), а добрый, благородный, но слишком мягкий для «ужасного века» герцог Альбанский — единственный после Корделии, кого из родных любил Лир.
Конечно, все сказанное здесь не исчерпывает «шекспирианы» Блока.
Даже у меня еще жива память о его чисто пушкинской симпатии к толстобрюхому и беспутному Фальстафу. И я помню, но мне трудно облечь в слова мысль Блока о том, почему Антонио, «венецианский купец», живет, в сущности, только в заглавии произведения, как‑то «отстранение», почти «загадочно», не принимая участия в тех перипетиях своей судьбы, которыми так страстно занимаются его окружающие.
У Блока в разные периоды творческой жизни бывали разные спутники: Аполлон Григорьев и Гейне, Ибсен и Стриндберг.
Как «солнце над Россией» видел он Льва Толстого. Сложными, более сложными, чем полагают исследователи, были его отношения с Достоевским.
Но совсем особой была связь Блока с двумя гигантами литературы мира — с Пушкиным и Шекспиром.
Она так или иначе присутствует в его творческом сознании в течение всей его жизни — до мыслей о «Лире» меньше чем за год до смерти, до низкого поклона Пушкину —
Уходя в ночную тьму
С белой площади Сената.
1985