Не так давно говорили с ним по телефону.
Был праздник Песах.
— С праздником, — сказал я.
— И тебя.
— Желаю здоровья.
— И тебе. Как живешь?
— Спасибо. Хорошо.
— Навести меня.
— Непременно.
— Давно не виделись.
— Замотался я.
— А ты приходи.
— Конечно.
— Хочу тебе кое-что сказать.
— Обязательно.
— Не откладывай.
— В ближайшее время, да.
Не успел, замотался. А может, и не потому.
Видимо, неинтересно было, что он хотел мне сказать, хотя, может, это и было что-то важное. Не было и потребности увидеть его, достаточно было знать, что он есть, где-то рядом, почти рукой достать: «Я — друг твоего отца…».
Мне позвонили в день похорон, потому я не видел его мертвым.
А ждал я в тот момент звонка из другого места, совсем из другого. Женщина должна была мне позвонить. Этого звонка я ждал всю жизнь.
Услышал незнакомый мужской голос. Говоривший представился двоюродным братом этого человека, «вечная ему память…»
— Что?! — спросил я.
— Да, — ответил он.
— Когда?
— Вчера.
— Почему? — хотел я спросить, но не спросил.
— Через два часа похороны.
— Да, — ответил я и осторожно положил трубку.
Я забрался в глубокое кресло, свернулся в клубок и сидел неподвижно, и не подходил к телефону, хотя было несколько звонков, и звонили долго, а потом натянул берет, хотя было лето и стояла жара, сел в машину и включил фары, хотя был день, и поехал на кладбище.
* * *
Он был такой же невысокий, как мой отец, он даже, может быть, чем-то был похож на отца.
Могильщик, крепко обхватив за плечи, поднял и усадил его.
Мужчины, стоявшие у края ямы, вытащили наверх носилки, на которых он до сих пор лежал.
И этот мертвый человек, закутанный в белую простыню, сидел, и еще яснее обозначились его круглые плечи, голова, впалая грудь, руки и пальцы на руках.
Я все еще чувствовал на своих плечах ладони могильщика, но все равно не мог понять, как может сидеть мертвый, который сидел, я сам это видел, как он может сидеть, если вчера он умер, а сегодня его несли на носилках, закутанного в простыню, укрытого талесом, и он был неподвижен, и я стоял под каменным навесом вместе со всеми, под тем самым навесом, что словно ворота, порог в мир иной, где носилки с умершим ставят на низкий каменный постамент и читают последнюю молитву, и освобождают человека от всех обязательств и повинностей, и прощают его, и просят у него прощения. И эта последняя молитва — «Кадиш». Я никогда не знал этой молитвы, не понимал и не пытался понять, хотя она и была записана в моем гимназическом альбоме.
В этом альбомчике друзья и подруги по школе, учителя и учительницы писали мне на память разные слова: Будь честным! Будь справедливым! Люби меня, как я тебя! Не забудь меня! Жизнь — это сцена… Розочка… Незабудка… Ты… Тебя… Я тебя…
Один еврей, крещенный во время войны, да так и не снявший крестика с шеи ни после войны, ни позднее, — вписал в мой альбом «Кадиш» — на одной странице на святом языке, а на другой — латинскими буквами, но я все равно не понял смысла этих слов.
Теперь, у края могилы, рядом с низким каменным постаментом, на котором лежал этот человек, завернутый в простыню, я, услышав последнюю молитву, впервые осознал эти слова: «Да снизойдет с небес мир и жизнь для нас… Творящий мир на небесах да сотворит мир и среди нас…»
* * *
Он сидел, как живой, только окутанный простыней, и я, преодолевая страх перед смертью, ждал, когда он встанет, откинет простыню, поднимется из ямы и зашагает прочь от своей могилы, прочь от кладбища, потому что он был частью моего отца, частью меня самого.
А когда он встал и пошел — кругом, другой дорогой, чем был принесен, как и полагается живым, по древним обычаям, — я пошел следом за ним.