О сколько нам открытий чудных… - [39]
Вон уже почти впрямую Архангельский пишет о противочувствиях: <<а почему не предположить, что Пушкин… может, любя героев [Петра и Евгения], не соглашаться ни с одним из них и… намечать путь к своей истине?>> [1, 6] Чего ж Архангельский остановился и не назвал истину Пушкина, идеал его тогдашний, консенсусом в обществе, консенсусом между государством и человеком? — А потому не сделал этого Архангельский, что, сказавши А о Выготском, необходимо говорить и Б: невозможность процитировать художественный смысл. Но это как–то слишком непривычно… И поэтому Пушкин, мол, линь намечает в «Медном Всаднике» путь к своей истине. Надо Пушкину написать пером на бумаге эквивалент консенсусу в обществе — «с подданным мирится» — в «Пире Петра Первого» (1835), чтоб для Архангельского своя, пушкинская истина в «Медном всаднике» из намеченной превратилась в явленную: <<Лишь создав стихотворение «Пир Петра Первого», Пушкин найдет однозначное, действительно примиряющее все стороны… решение. Но это произойдет спустя два года после…>> [1, 21]
А может (я лишь предполагаю) в «Пире Петра Первого» опять не написанное«мирится» есть художественный смысл, идеал, в том смысле идеал, что достижим? Может, само столкновение там совершенного наклонения глаголов с тем, что описывается былое, тоже что–то значит? И сама внешняя бодрость настроения тех стихов, может, есть результат горечи от недостижимости идеала не только в его, Пушкина, жизни, а и Бог весть когда. И может, сама тяжесть концовки:
может, сама эта тяжесть в столкновении с веселостью что–то сомнительное рождает… типа «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь»… И тогда идеал консенсуса удаляется в какое–то совершенно неопределенное будущее и уже не утопией является, а чем–то другим.
Но это лишь отвлечение.
Я еще ставлю в упрек Архангельскому, что он смазал свое рассуждение о неявно–полемическом смысле [1, 9] Предисловия. Ведь из того, что не Берх, а первоначально Булгарин в «Северной пчеле» был автором журнального известия о петербургском наводнении, много чего следует.
Пушкин же Булгарина не выносил. А тот был выразителем переживаний того мещанского (а среди дворян — мещанствующего — особенно после декабрьского восстания) болота [4, 84], которое Пушкину было непереносимо в те годы из–за такой же неориентированности болота на консенсус с высоким, государственным, общенародным, как российскому государству не свойственно было тогда (как и теперь, как и всегда) ориентироваться на низкое, мелкое, частное, личное (если речь идет о маленьких людях).
В то же время Предисловие действительно является прямыми словами гражданина Пушкина, Булгарина еще и лично не переносившего к тому времени. Это все знали.
Пушкин не мог субъективно–личное вносить в Предисловие художественного произведения. А оппозицию свою, — как деятеля культуры, — оппозицию не только государственному началу, но и животно–приземленному частному выразить хотелось. Вот он и переименовал Булгарина в Берха.
Надо еще остановиться на третьей «группе» толкований «Медного Всадника», на <<трагической неразрешимости конфликта>> [1, 5]. (Первая «группа» — «государственная», вторая — «гуманистическая».) Так вот — третья. <<Пушкин, как бы самоустранившись, предоставил самой истории сделать выбор между двумя «равновеликими» правдами — Петра и Евгения, т. е. государства и частной личности>> [1, 5]. Сам Архангельский к ней не примыкает. Но его острое замечание, что когда ставку делают и на Петра, и на Евгения, то, вспоминая полифонизм Бахтина, <<истолкователь… волевым актом отстраняет автора от непосредственного руководства>> [1, 6], — это замечание заставляет меня насторожиться по двум причинам. Во–первых, разве Достоевский, в применении к которому Бахтин ввел полифонизм, был Бахтиным отстранен от непосредственного руководства? Во–вторых, надо ж понадежнее отмежеваться от вывода третьей группы о самоустранении Пушкина. Ведь третьи–то, захоти они привлечь Выготского, могли б сказать: «Вот. Петр и Евгений это противочувствия. А катарсис и есть пушкинское самоустранение, непредвзятость, объективность». И самое серьезное, что в этих–то качествах и состоит суть того ультрареализма, к которому относил Пушкина Белинский словами: <<…он не принадлежит исключительно ни к какому учению, ни к какой доктрине…>> [3, 259], — забывая, что Пушкин был очень разный.
Мог ли Пушкин, — пережив в годы сватовства идеал Дома («Мой идеал теперь — хозяйка»), с которым можно соотнести и ультрареализм, — мог ли Пушкин спустя столько лет вернуться — вспять по органически развернувшейся синусоиде его идеалов — вернуться вдруг к непринадлежности ни к какому учению, когда он уже три года как был утопист от консенсуса людей? — Не мог.
А вот быть предтечей Достоевского с его полифонизмом — мог.
Только не надо, вслед за третьей группой и самим Архангельским, отстранять автора по поводу использования автором полифонизма.
В книге члена Пушкинской комиссии при Одесском Доме ученых популярно изложена новая, шокирующая гипотеза о художественном смысле «Моцарта и Сальери» А. С. Пушкина и ее предвестия, обнаруженные автором в работах других пушкинистов. Попутно дана оригинальная трактовка сверхсюжера цикла маленьких трагедий.
Талантливый драматург, романист, эссеист и поэт Оскар Уайльд был блестящим собеседником, о чем свидетельствовали многие его современники, и обладал неподражаемым чувством юмора, которое не изменило ему даже в самый тяжелый период жизни, когда он оказался в тюрьме. Мерлин Холланд, внук и биограф Уайльда, воссоздает стиль общения своего гениального деда так убедительно, как если бы побеседовал с ним на самом деле. С предисловием актера, режиссера и писателя Саймона Кэллоу, командора ордена Британской империи.* * * «Жизнь Оскара Уайльда имеет все признаки фейерверка: сначала возбужденное ожидание, затем эффектное шоу, потом оглушительный взрыв, падение — и тишина.
Проза И. А. Бунина представлена в монографии как художественно-философское единство. Исследуются онтология и аксиология бунинского мира. Произведения художника рассматриваются в диалогах с русской классикой, в многообразии жанровых и повествовательных стратегий. Книга предназначена для научного гуманитарного сообщества и для всех, интересующихся творчеством И. А. Бунина и русской литературой.
Виктор Гюго — имя одновременно знакомое и незнакомое для русского читателя. Автор бестселлеров, известных во всём мире, по которым ставятся популярные мюзиклы и снимаются кинофильмы, и стихов, которые знают только во Франции. Классик мировой литературы, один из самых ярких деятелей XIX столетия, Гюго прожил долгую жизнь, насыщенную невероятными превращениями. Из любимца королевского двора он становился политическим преступником и изгнанником. Из завзятого парижанина — жителем маленького островка. Его биография сама по себе — сюжет для увлекательного романа.
В новую книгу волгоградского литератора вошли заметки о членах местного Союза писателей и повесть «Детский портрет на фоне счастливых и грустных времён», в которой рассказывается о том, как литература формирует чувственный мир ребенка. Книга адресована широкому кругу читателей.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.