Он мысленно обращался к бывшим друзьям, которые забыли его. «Все один и один! А ведь были друзья… Перед кем оправдываться? Перед теми, что меня бросили? И зачем? Из одного котелка кашу рубали, одной шинелью укрывались! А вернулся я из плена, и ты, как и другие, раззнакомился со мной. Я с того и запил! Веру в людей потерял! Не прошу взаймы! Не напоминаю, что фрица прикончил, когда он в тебя штык всадить хотел! Но ты, гад, можешь хоть здороваться, встречая меня на улице? Можешь?!» Смотритель увидел под ногами карты и громко выкрикнул:
— Тебе — туз, мне — шестерка… Или — валет… Но ты на меня крест не ставь!
Отрезвила неожиданность и злость: переводя глаза с карточного валета на мальчика, увидел на шее ребенка родимое пятно, овальное, черное. Потер свою заросшую бородой скулу и шею.
— Что за наваждение!
Твердыми шагами вышел из сторожки, плотно притворив дверь и дважды повернув ключ в замке. Дернул на себя, проверил.
Павлик открыл глаза. Над ним провисал низкий закопченный потолок, в левом углу, в тенетах паука, билась муха. В самом углу паутины притаился паук, выжидая, когда она выбьется из сил и запутается окончательно. Пересохшими губами мальчуган прошептал: «Пить». Повернулся и увидел пиалу с водой, привстал, но упал на кровать. Опять привстал, с трудом дотянулся до пиалы. С жадностью выпил солоноватую воду. Пролитая струйка текла по полу, подкрадывалась к валету. Поднял бы карты, но чувствовал, что упадет. Тихо опустился на постель. Муха совсем запуталась. Помог бы ей выбраться, да был не в состоянии поднять руку. «Если бы встать на кровати, дал бы я жизни этому паучине», — подумал Павлик, и веки следила усталость…
Дважды повернулся ключ в замке, заскрипела дверь, зашуршали шаги. Павлик с трудом разжал веки.
Смотритель осторожно опустил на стол бутылку водки, погладил ее, всматриваясь в лицо Павлика.
— Я докажу! — пьяно мямлил он. — Я тоже — око за око, зуб за зуб. Меня бросили в детстве, и я бросил, отомстил… — Помедлил, впервые подумав о правильности своей мести, и усомнился. Но желал оправдаться перед малышом. — Меня бросили? — спросил он, укоряя жестоко, будто его бросил Павлик. — И я бросил жену с сыном. Не моя вина… коль она потом померла… Я докажу! — Экономным движением откупорил бутылку и отпил глоток из горлышка, рукавом халата вытер мокрые губы. — Я и смотрителем стал по пьяной лавочке. Под пьяную руку сморозил чушь, а может, и не чушь… правду-матку резанул в глаза, ну меня и понизили. А деньги были… Вот и пил и пить буду, пока снова в людей не поверю. А ты меня обязан у-ва-жать!
Павлик ничего не понимал. Появилась жалость к этому одинокому, брошенному, почти отверженному человеку, хотя отталкивающими были его гримасы, манера мямлить, растягивать слова. Неприятно поражала сторожка: судя по ней, хозяин давно опустился. Враждебно смотрели на него красные, в склеротических прожилках, глаза. И все-таки когда смотритель плюхнулся на колченогий стул, рыгнул, захрапел и стал особенно гнусен с отвислой губой, с грязно всклокоченной, пересыпанной песком бородой, Павлик вспомнил: его спас этот человек.
Порывом бури дверь сторожки дернуло, откинуло, стукнуло о косяк. Бородач продрал глаза, осмотрелся, затем доплелся до двери, набросил крючок и сел напротив мальчика. Он потянулся к Павлику и указательным пальцем, пропахшим селедкой, табачной вонью и сивушной гарью, задрал его верхнюю губу; приблизил к Павлику бородатое жалкое лицо и, оценивая, посмотрел на детские передние зубы, чуть раздвоенные, похожие на прямоугольные миниатюрные лопаточки. Отпустил палец, отодвинулся, кивнул своим мыслям и забормотал:
— Одиночество хуже врага. — Он помотал рукой, разгоняя видение, выпил из горлышка. Свесил голову на грудь. Захрапел.
Сторожка содрогнулась от напора бури, и в ее вихре мальчик различил оклик:
— Павлик!
«А может, это только показалось?» — подумал Павлик, и сон опять поборол его.
Смотритель проспал на стуле до утра. Поднялся тихо, стараясь не разбудить Павлика. Из шкафчика, прилаженного к стене, достал ржаные лепешки, куски жареной баранины — коурмы. Взяв высокий закопченный туркменский чайник — кумган, осторожно вышел за сторожку. Поставил кумган на разожженный костерок и, подбрасывая ветки саксаула, быстро вскипятил чай. Бросил в него четыре щепотки заварки зеленого чая и внес в сторожку.
— Ешь! Покушай! — придвинул еду мальчику, а сам поставил на пожелтелый лист газеты черный, исходящий паром кумган, сполоснул пиалушку, положил три слипшиеся карамельки-«подушечки».
— Поешь! — Смотрителю неловко было вспоминать о вчерашнем, и он говорил тише: — Да не бойся! Это вкусно. Ешь на здоровье!
Павлик взял лепешку, твердую, словно деревянную, надкусил.
Смотритель сунулся в тумбочку, поискал зеркальце. Оно оказалось под тумбочкой. Поднял, стер песок и пыль, посмотрел на себя, не узнавая, недоверчиво покачал головой. Перевел тоскливый взгляд на Павлика, на взъерошенное хозяйство своей комнатенки, на железную печурку с полуоборванной дверцей, на мрачный темный потолок, на паутину. Оживился, увидев паука. Глаза уперлись в зеркало — в испитое, корявое, заросшее лицо. Задумался. Задумался напряженно, взвешивая что-то, подоткнув бородатую щеку угловатым грязным кулаком.