Когда наконец увалень-губернатор пошел на сцену и под это включили музыку из “Звездных войн”, Павел и Наташа в хохоте просто повалились в объятия друг друга...
Потом еще шатались и умеренно пили, сначала компанией, потом уже и вдвоем...
Потом Паша чуть простыл... А когда позвонила Наташа и они встретились (и он обмирал от волнения), он удивился ее русым волосам: тогда, под дождем, они казались почти черными.
И теперь, спустя два года, увязая в воспоминаниях, он шагал по сугробам по окраине города. Здесь в основном частный сектор, серые, сцепившиеся рогами сады (а летом — зеленое море, ароматы, насекомые носятся в воздухе, и не успеешь выйти из распаренного автобуса, как в тебя что-нибудь хитиново треснется).
Наташа давно в Штатах, но Паша, конечно, не забыл дорогу к ее дому, к пятиэтажке, торчавшей, как крейсер.
Он обещал ее маме быть к двум и, похоже, не особо опаздывал.
Да, Наташа попросила. Сама заварила кашу... Ведь знала же, что уедет в Штаты (надеялась, по крайней мере), а все равно летом затеяла суетный ремонт в собственной комнате. Ну а поскольку уютная квартирка, окруженная морем яблонь и косеньких крыш, была совершенно типичным бабьим царством, помогал, конечно, он, Павел. То есть сам ремонт-то делала немая малярша. А он двигал столы, диваны, шкафы. И Наташина мама благоговейно наливала ему добавки борща. А уж как привередливо Наташа выбирала обои! Они таскались по магазинам до изнеможения, Наташа звонила маме ежеминутно, а то и фоткала образцы на телефон, чтобы переслать файломmms; маменька не могла разобраться, как файл открыть; и то была коллективная истерика.
Наступила новая осень, и все стало зря. Обои, наклеенные, кстати, очень хорошо (а уж потолок немая свирепая баба скребком тесала так...), хозяйку комнаты уже не трогали. Ударившись в перелеты-переписки, битвы с ведомством Кондолизы Райс, она уже совершенно не интересовалась оборванным на финишной прямой ремонтом и готова была ночевать, как на вокзале, в комнате с как попало развернутой мебелью. Там и прощались. Расставание — и так муторно, а от забрызганной, со следами любви (малярши к своему делу) пленки на шкафах было муторно втройне. Предметы в комнате расшвыряло, как при крушении, отчего казалось, что Наташа спешно покидает тонущий корабль, а остающихся вот-вот зальет тоскливой ледяной водой.
Анна Михайловна тоской той захлебнулась. Мнительная, болезненная, нелепая, сейчас одна в тишине квартиры, с тупенькими толчками кухонных часов... Понятно, что терпеть еще и этот раздрай, мгновенный снимок отъезда единственной дочери, выше ее сил. Ну а кто еще вернет шкафы на их законные места?.. Наташа попросила. И Паша шагал через парк, который, кстати, помнил с детства.
В парке — безлюдно, бесконечно холодной торчала стела борцам за советскую власть, и у вечного огня жались вечные кошки.
Когда Паша был маленький — в начале девяностых, — этот огонь отключали, горелка оглушительно молчала и вся была какого-то чудовищного, никакого цвета. Бронзовые буквы, которыми выложен список павших бойцов, наполовину сбила шпана (без идеологий), и Пашей овладевал не то чтобы страх — не страх, конечно, — но щемящее чувство: теперь имена и фамилии похороненных здесь людей никому и никогда в точности не узнать. Это до такой степени никому не нужно, что стерто египетскими ветрами, песками навсегда... Сейчас-то бронзовые буковки, заново отлитые, сверкали среди старых тут и там, и Паша улыбался той детской наивности: неужели он правда думал, что ни в архивах, ни в подшивках...
Анна Михайловна все та же, в старомодных и удивительных очках, напоминавших про артистку Белохвостикову.
— Пашенька, я тебя не отвлекаю? — Она суетилась.
— Ну что вы. Сегодня же выходной.
— Ну да, точно, это только школа по субботам работает... Я, правда, отдыхаю: у меня библиотечный день.
Паше это напомнило: когда в студенческие годы приходилось-таки садиться за тома в библиотеке, он то и дело отвлекался, таращась в страшную, старую как мир, мутировавшую флору. Громадный древний кактус. Подперт более древней линейкой с расплывшимся вконец, по волоконцам, штампом “Периодика”. Чахлые декабристы. Горшки руинированы.
А вспомнилось так — до мерзости — отчетливо потому, что и здешняя обстановка как-то располагала. С отъездом дочки Анна Михайловна сдала. Хотя бы в том, что реже убиралась, улавливалось сыроватое какое-то запустение, и казалось, что где-нибудь в ванной, как в лесу, можно со сладким треском не треском вляпаться лицом в полотно паутины.
— Павлик, суп будешь? Рассольник!
Хотел привычно отказаться, но заурчало в животе, да и догадался запоздало (после “да”), что, может быть, ему и сварено. Ужасно было бы обидеть эту женщину. Ну а рассольник, кстати, ничего.
— Как там Наталья? — спросила Анна Михайловна, классически любуясь тем, как ест несостоявшийся зять. Спросила, как будто он примчался двигать мебель из Питтсбурга... Чуть удивленный взгляд — уловила. — Ну, она говорит, что вы как-то там разговариваете по Интернету, вроде как по телефону. Я-то не знаю этого всего...
Павел размешивал в тарелке сметану, получалась этакая банная взвесь, и даже не знал, что сказать. С Наташей в последние дни все выходило неважно. Поговорить нормально не удавалось, она все время была на взводе, даже когда в хорошем настроении: чувствовалось, что это нервное. Дальше больше. Вчера она предложила попробовать секс по скайпу.