Батько же, где ты, наконец, слышишь ли ты?!. Да елки же палки!!!
Пьяный внезапно вскинулся, но тут же снова обмяк.
В общем, мои мужички все умели делать: и валенки подшить, а надо — так и скатать, и печь сложить, и все что хочешь. А как относились к государственному добру! Бывало, снесем по 20 — 25 мешков, и перекур. А он уже третий или четвертый. Гудят ноги основательно. Растянешься на мешках и еле отдышишься. Но стоит кому-то заметить, что где-то просыпалась мука, овес или другое зерно, так кто-нибудь из них, невзирая на усталость, возьмет веник, совок и пойдет соберет все в мешок. И в этом они все походили друг на друга, хоть и собраны были со всех концов страны.
Правда, бывали и такие дни, когда жизни были не рады. Не забывается одна ночь, когда мы все стонали, как маленькие дети. Нам делали прививки, кажется против тифа, под лопатку. У всех поднялась температура и непрерывно ломило спину. И ночью, когда почти никто даже глаз не сомкнул от боли, нас подняли выгружать цемент с баржи прямо в вагоны. Ничего не поделаешь. Одеваемся, но не слышно обычных подбадривающих шуток бригадира дяди Леши. Крепимся, молчим. Берем первые тюки. В каждый рогожный тюк упаковано по два бумажных мешка с цементом. Цемент слежался, и тюки приняли самую разнообразную форму: то просто круглые, то с выемками и горбами. Норовим их пристроить подальше от больного места, но они пляшут на спине, перекатываются, и каждый раз ребром в болячку. Стыдно крикнуть, но то у одного, то у другого вырывается стон. Голова кружится до тошноты. Но мы носим. Каждый раз подсчитываем, сколько же осталось. Не так уж много, но боишься упасть в обморок и подвести товарищей. И вот что интересно: в каждом из моих друзей сидел черт-единоличник, а здесь, в работе, были все за одного и один за всех. Хотя в нашей десятке были и русские, и евреи, и армяне, и чуваши, и даже один чалдон — так звали дядю Прошу из-под Новосибирска. Он не русский, а чалдон, раз он из Сибири.
Но были денечки прямо праздничные — это когда разгружали ящики с конфетами. Воровать у своих кладовщиков мы никогда не воровали, брали все с их разрешения. А раз вышел курьез. Открываю бочку, и оттуда страшная вонь. Прямо падаль. Все за носы и выскакивают. Кладовщик Шевчук смеется: “Еще попросите, это же зырянский засол. Скоро начнется, — говорит он, — паломничество стрелков-коми за ней”. И ест. Мы смотрим на него как на самоубийцу, а он улыбается. И вправду, к вони мы принюхались — противно, но что сделаешь, — и скоро сами с таким аппетитом уплетали эту вонючую рыбу, что за ушами трещало.
Так я прожил с мужиками больше двух лет, ни разу не заметив недоброжелательства друг к другу. И начальника меньше всего ощущали как начальника, хотя выполняли все его указания. Со стыдом вспоминаю одно его негромкое замечание. Во всех воркутинских афоризмах встречалось слово “мать”, — по моим наблюдениям, это вырывается больше всего в бессилии, в неудаче, но брань как угроза, как нажим на людей — это уже подло. Однако было и другое — брань для бравирования, для того чтобы не выглядеть хуже других. Так и я заразился ею. И раз стою на высоком берегу Воркуты и, видя какую-то неполадку, начинаю изъясняться изящной словесностью.
И в это время Шкляр подошел ко мне незаметно и в самое ухо: “Вот это по-профессорски!” И я стал сдержаннее и на воле ни разу бранного слова не произнес.
И не надо, мы вполне могли обойтись без твоих матюков. Но ведь у нас-то ты создал впечатление, что НИКОГДА не произносил таких слов, что не просто избегаешь их в силу приличий, но считаешь их прямо-таки смертным грехом! И каково же нам было выживать в нашем шахтерском Эдеме, где не то что ни один нормальный мужик, но и ни один нормальный пацан не перекинется словцом, не матюкнувшись?.. Нам приходилось жить в грехе — да еще и с чувством, что наш отец какой-то неполноценный. Ну что бы тебе не рассказать этот случай лет пятьдесят назад?!.
После освобождения Шкляр мне подарил свое грубошерстное теплое пальто, чтобы я не возвращался домой в бушлате. В Москве я заходил к его родственникам, передавал привет. Его все уважали, хотя он никому спуску не давал. Тяжело работали, но зато и кормились, по лагерным понятиям, от пуза. Но во время навигации работали по двое-трое суток без сна. Вздремнешь на перекуре и пошел. И в голове мутится, и в глазах темнеет, все тело ломит, а идешь и тащишь мешок. И все тащат. Вот оно, из талмуда: человек крепче железа. Правда, есть и другая мудрость: не дай бог человеку пережить то, что он в силах пережить. Кто-то впоследствии изучал: кто больше выживал в лагере — работяги или “придурки”. И обнаружил, что все-таки “придурки”, несмотря на постоянное недоедание.
Но не это главное. Пусть мне припишут рабское смягчение жизни в лагере, но я готов повторить: работа давала не только хлеб насущный — она давала спайку с людьми, моральную силу: когда забвение, когда успокоение, часто веру в себя, а иногда и радость. Постепенно утихла злоба и к тем, кто причастен был непосредственно к моему осуждению: “Кто их знает, может быть, они даже спасли мне жизнь, когда отделили от „подельников”?”