Десятка полтора бревенчатых изб, контора и несколько длинных конюшен со всех сторон были обнесены огромным (правда очень высоким, а не потому что мне, очень маленькой, так казалось) и тоже бревенчатым, из круглых бревен, забором, который называли тыном. А прямо к тыну, тоже со всех сторон, подступала тайга (так называли в тех местах все эти густые, непроходимые леса). Единственные ворота, такие же огромные, как и забор, с грубыми, выкованными местными кузнецами петлями и засовами — чтобы открыть ворота, требовалось несколько человек, — выводили на единственную дорогу, шедшую вдоль высокого берега Камы. Зимой был еще санный путь через Каму, по льду, на ту сторону. Никакого жилья вблизи лесничества я не видала, по летней дороге возничий-башкир возил всю местную детвору в школу, куда-то далеко. Башкирами были и все остальные обитатели и работники лесничества. Работу между собой просто делили, делали, что на тот день было самое необходимое. Ходили «смотреть за лесом», производили санитарную вырубку, заготавливали дрова на всю зиму на всех, косили и убирали сено. Но главное в этом лесничестве были лошади. Длинные конюшни тянулись почти по всему периметру поселения — почти от самых ворот и вновь почти до самых ворот, и везде стояли лошади. Лошади были «стратегическим резервом» — их растили для фронта, и не дай бог что-нибудь бы хоть с одной случилось — головы не сносить всем подряд, начиная с директора. Главных опасений же было два: волки и цыгане. От тех и других и спасал тын. Цыган просто не пускали в ворота (в них были врезаны и калитки для прохода людей), и всем приезжим эвакуированным строго-настрого запрещали им открывать. Волки же просто не могли осилить забор такой высоты, но часто ночами подходили к самому тыну, карабкались по круглым бревнам, срывались и дико выли.
Коров, наоборот, не было совсем. Уж извели их по военному времени или их и раньше не водили, не знаю. В личных подворьях, при избах, держали коз. Молоко у них было жирное, густо-желтое, только мало. На «вакуированных» не хватало, своих ребят в каждой избе было не меньше пяти, а часто и много больше. Избы, значит, были большие, огромные даже, с одним просторным жилым пространством; на ночь по всему полу раскатывали цветастые тюфяки, набрасывали такие же цветастые подушки. Укрывались по зимам старыми овчинными тулупами, а летом — чем попало. От тулупов, как угреешься, тоненько несло каким-то застоявшимся кислым запахом, но это был запах тепла, и противным он мне нисколько не казался. Тепло зимой было главной драгоценностью, никогда впоследствии я не переживала таких лютых зим, морозы за сорок держались неделями. Летом была такая же невыносимая жара — много позже, в школе, я узнала, что это называется «резко континентальный климат».
На какой станции мы высадились из эшелона, не знаю. Вспоминается что-то вроде «Красной Березовки». Нас встречали несколько подвод из лесничества, нас — это не меньше пятнадцати, а может, и двадцати московских семей. Было уже холодно в тех местах, большинство приезжих, как и мы, были без теплых вещей. Как-то уселись, чем-то укрылись и тронулись в путь, долгий-долгий. Приезжих размещали по домам у конторы. Мы трое и еще одно семейство, тоже трое, попали к тому вознице, который нас и вез. Звали его Селим Безяев. Из пятерых его детей помню имя только одной девочки лет пятнадцати, тоненькой и гибкой, как лоза. Ее звали Алия. Жена Селима, хозяйка дома, не запомнилась вообще, по-русски она говорила с трудом, общаться с нами стеснялась, а лицо ее всегда было склонено: то над корытом, то над грядками, то над чугунками в печи. Помню только, что она была широколицей, как большинство башкир, а хозяин, наоборот, очень узок был лицом, ходил всегда с покрытой головой и никогда не стриг слабо растущую узкую же бородку (я потом в школе увидела в учебнике портрет Улугбека и все не могла понять, кого же он мне так остро напоминает).
На ночь в доме, на полу, как я уже говорила, укладывались одиннадцать, значит, детей, наша Марфуша и мама (а может, и бабушка) тех, других, приезжих. Маленьких старались уложить поближе к теплой печке, которая все равно к утру выстывала, и хозяйка вставала чуть свет затапливать и греть воду. Вода нужна была, прежде всего, чтобы поить лошадь. Наш хозяин был возничим, возил детей в школу. Их набиралась целая подвода, а зимой еле умещались в больших санях. Лошадь для этих целей стояла не в общей конюшне, а у нас во дворе, при доме. Была у хозяина и собственная лошадь, но куда мельче и слабее казенной. За казенную Селим отвечал головой. Когда дрова в печи прогорали, хозяйка разметала перед устьем (это место называлось «под») и быстро сажала на под замешанные из отрубей пополам с картофельной шелухой лепешки (то и другое выдавали в конторе из прошлогодних запасов для скота, по норме и очень скупо). В избе поднимался неземной запах горячего печива, и вся детвора, как по команде, открывала глаза. Сначала лепешки доставались школьникам, потом Селим сколько-то клал за пазуху, на дорогу (если кто будет замерзать). Оставалось и нам с Марфушей, и бабушке Поповой (да, вспомнила: фамилия второй эвакуированной семьи в нашем доме была Поповы