Репортаж из газеты, разумеется, сняли и второе место по полку поменяли на предпоследнее.
Ну, да ничего: нет худа без добра. Когда Бевзюк вез Тошева на суд в Брест, он прихватил с собой и удачно реализовал пятнадцать рулонов немецких обоев.
Чмошник РогачЕв
С непривычки смотреть на него было страшновато: вылупленные глаза, лоснящаяся, когда-то темно-зеленая, а теперь — черная замасленная гимнастерка, ремень украли, волосы как лишай. Говорил (и вдохновенно говорил) Рогачев исключительно о еде: где и что он ел на гражданке. Оскорбительное “ЧМО” в армии обычно расшифровывают как “Человек Морально Опущенный”, еще чаще — “Человек Московской Области”, но Рогачева призвали из узбекского городка Карши. Гайнутдинов однажды увидел фото Рогачева в военном билете и обалдел — на него с улыбочкой взирал длинноволосый пижон-пэтэушник с усиками, такие на гражданке таскали под мышкой магнитофон “Романтик”, из которого орали “ЭйСи/ДиСи” или Аркадий Северный. Здесь же Рогач был низведен до положения животного, грязной свиньи, и больше всех чморили его те, кто сам мог в любую минуту поменяться с ним местами. Чморили из страха и подобострастия перед всесильными кавказцами.
Гайнутдинов, запихнутый старшим лейтенантом Бевзюком в один минометный расчет с Рогачевым и трясясь с ним в кузове грузовика на витштокский полигон, сначала поменял к Рогачеву свое отношение, а потом еще раз поменял, когда услышал, как “мы с друзьями поймали бродячую собаку, ободрали, приготовили и моей сеструхе наврали, что это баранина. Она покушала, сказала — вкусно, а когда мы ей сказали, что это собака, — сеструху вырвало”.
Под самый дембель Рогачева и Гайнутдинова вдруг назначили на кухню, поварами. Гайнутдинов быстро оттуда слинял и вписался в первую же партию, отправляемую в Пархим, а потом в Москву. Рогачев же остался, наслаждаясь возможностью вдоволь есть желтое масло, белый сахар, жирные мослы.
Чемоданом, парадкой и дембельским альбомом он так и не обзавелся.
В(л)адик
Гайнутдинов и спустя двадцать два года перед сном зачем-то мучил себя перечислением фамилий сержантов из своей потсдамской учебки. Первый взвод — Заика, Олиярник, Гобан. Второй — Бронников, Устинов, Маврин. Третий взвод — Порцина, Вусик, Клименко. Четвертый (его) взвод — Батырев, Климов, Кузнецов.
Но как звали того пацана из Зарайска — Вадик или Владик, — он все-таки забыл. Что, впрочем, немудрено — это было еще в Союзе, все они пока что ходили не в форме, а в домашнем рванье, “срали домашними пирожками” (как шутили конвоиры-“деды”), многие не успели толком протрезвиться с проводов. У Толи Мурыча даже еще не отняли захваченную с гражданки гитару.
Перед распределением в войска всех их, новобранцев, привезли в район Мигалово на окраине Калинина и каждый день гоняли на работу — не от служебного рвения, а чтобы от безделья не перепились и не передрались.
Гайнутдинова и В(л)адика как-то раз распределили вдвоем откапывать толстый черный кабель, ленивым питоном валявшийся у самого выхода из части, возле серого бетонного забора.
День стоял жаркий, никто их не контролировал, поэтому, минут пять вяло поковырявшись лопатами в сухой светло-коричневой земле, присели “перекурить это дело”. Завязался не слишком оживленный, опять-таки из-за жары, разговор. Рассказали друг другу об институтах, откуда их забрали, немного поспорили о том, кто лучше — Макар или Кутиков, временно обменялись фотографиями подруг.
Темы для общения были исчерпаны, и оба поднялись, понимая, что до обеда нужно еще создать для сержанта, который придет их забирать, хотя бы жалкую видимость проделанной работы.
— Ух ты! Смотри! — Лицо В(л)адика внезапно оживилось, глаза засверкали. — Жаба!
Гайнутдинов удивился столь бурной реакции. С его точки зрения, бурая бородавчатая лягушка, выскочившая из травы на дорогу, ничего удивительного или привлекательного собою не представляла.
Но у его напарника на этот счет, очевидно, было другое мнение.
— Гляди, чо сейчас будет! — В(л)адик в два прыжка очутился возле лягушки и небрезгливо, двумя пальцами, пересадил ее на лопату. — Айн! Цвай! Драй!
Он как мог высоко подкинул растерявшуюся квакушку вверх, а затем, словно теннисной ракеткой по мячу, плашмя изо всех сил ударил по бурому живому комку.
Гайнутдинов поспешно отвернулся, но уши закрыть руками не додумался, а потому услышал упругий шлепок маленького тела о железо и — меньше, чем мгновение спустя — спичечный хруст сломанных лягушачьих лапок.
Батальонный писарь Иванов
Вот кому свезло так свезло! Распределенный, как и Гайнутдинов, в “китайскую” минометную батарею, домашний ленинградский мальчик Игорь Иванов был замечен командиром батальона, проверен на почерк (почерк оказался идеальный — с нажимами и красивыми завитушками), взят на должность писаря и переведен во взвод управления. Впрочем, “переведен во взвод” — это только так называлось: Игорь дневал и ночевал в специально обустроенной комнатке при комбате, где либо ползал, высунув язык от усердия, по расстеленным на полу чертежам, либо стальным пером выводил по белоснежному ватману очередной приказ по батальону.
Гайнутдинов иногда заходил к Иванову поболтать, выпить чаю и, если позволяли обстоятельства, поспать на его матрасе под рабочим столом, хитроумно прикрытым красной бархатной скатертью с длинной ядовито-желтой бахромой.