— Почему это?.. Волшебница Беата.
— Слушай, спасибо тебе! Ты мне так помогла! — вдруг вступил Наволоцкий.
— Чем же?
— Ну помнишь? Ты как-то назвала меня великим поэтом. Я как раз тогда пребывал в депрессии. Но после вечера пришел домой — и словно новая волна энергии накрыла. В один присест накатал дюжину стихотворений. Три из них я даже включил в недавнюю подборку. Должна скоро выйти. В “Волшебном фонаре”.
— В “Волшебном фонаре”? — оживилась Беата. — Интересно. И как тебе удалось туда пробиться?..
Появилось ощущение дежавю. Я знала буквально каждое следующее движение Максимушкина и Веникова: и как они потянутся к графинчику, и как опрокинут стопки. Под каким бы предлогом смыться отсюда? И я ищу предлоги…
А тут еще историк забубнил в ухо:
— Знаете, я уже совсем не человек. Да будет вам известно! Преодолел человеческое в себе. Проблема в том, что на шахматном поле надо играть по шахматным правилам. Какой бы ты ни был умелец забить козла, тебе вряд ли помогут твои навыки в вечной битве черных и белых.
Шут гороховый.
— Между прочим, добро очень дорого стоит! А если человек делает добро и ему за это еще что-то перепадает, то он добра не делает. Дорогое удовольствие делать добро…
— Зачем вы это говорите? И вообще. Почему надо подсчитывать?
— В нас всех заложены некие программы, — наседал Огибалов, и реденькие усики пошевеливались на верхней губе. Невольно вспомнился симпатяга сапрофит. — Женщина выполняет определенную программу… Как компьютер…
Так он нес, придвигаясь ко мне сантиметр за сантиметром, и было видно, что он себе очень нравится. Я слушала его со все возрастающим отвращением. Он был и жалок, и беспокоен, и брызгал апломбом.
— Разве какой-то человек настолько хорош, чтобы его можно было любить всю жизнь? — встрял и Веников.
Я с подобием укора посмотрела на него: ты-то куда? Дело ведь не в том, достаточно ли хорош человек. Любовь не рассуждает, насколько ты хорош. И потом, любовь — это работа. Она производится на протяжении жизни, раскрывается, растет. Чтобы любить, надо прощать, а чтобы прощать, надо еще внутренне трудиться… Жертвовать, короче… И все такое!..
— А кстати, — прищурилась Беата, — я вижу, что над тобой брезжит венец безбрачия. Не хочешь снять?.. Для тебя это будет стоить всего ничего…
— Ты сама разошлась с мужем! — сказала я, и она осеклась. — А кстати, вам не нужен пылесос “Тибри”? О, это вещь! Все дело в том, что в обычных домашних условиях мы дышим трупами паразитов…
Синаксарь говорит, что “Пилат, испугавшись, отпустил им Варавву, а Иисуса предал на распятие (ср.: Мф. 27: 26), хотя втайне и знал, что Тот неповинен. Увидев это, Иуда, бросив сребреники (в храме), вышел, пошел и удавился (см.: Мф. 27: 3 — 5), повесившись на дереве, а после, сильно вздувшись, лопнул”.
Что ты стращаешь меня, господине Ксанфопуле: “сильно вздувшись, лопнул”? Мне страшно, что онкинул сребреники. Вот от этого ужас дышит в затылок и незащищенную шею.
Отец Зосима рассказывает: “Во время литургии при пении „Херувимской” на словах „отложим попечение” прихожане из сумок вынимали печенье и складывали на панихидном столике — и так каждый раз”.
А я по всегдашней своей рассеянности потеряла свидетельство о разводе. Когда сказали, что пора оформлять документы, перерыла все бумаги. И не нашла. “Как только принесете, сразу официально оформим”, — сказал Федор, еще один семинарист и автор сайта. Он коротко стрижен и не носит бороды, как и положено послушникам, но длинные изогнутые ресницы, перистые, темные у начала и светлые на конце, как бы восполняют это, и лицо не кажется “босым”. По какому-то порыву я соткровенничала с Надеждой:
— Федор напоминает католического прелата.
Она рассмеялась:
— А он, кстати, из Латвии…
Вдыхаю морозную гарь Москвы, иду вдоль шоссе, по которому текут автомобили. Шум и грохот. Кажется, вплоть до самого горизонта, нигде и никогда не будет ярких цветов. Только серый, серый всех оттенков, любой насыщенности, словно накинули на все одно общее грязное покрывало. Даже машины одного цвета, и красные, и желтые, и зеленые. Все утонули в беспредельном однообразии. Чешуя наросла на боках, налипла на дверях, на бамперах, как и на стенах домов, уступах тротуаров, стволах деревьев. Медведковский загс. Шестьсот пятый автобус от станции метро “Отрадное”.
Я ни о чем не думаю, пошатываясь, уцепившись за поручень автобуса. Еду мимо голубого здания детского сада — почему-то всколыхнулось въяве, как сама в таком вот казенном доме, в голубой юбочке и белых гольфах, в аккуратно наглаженной мамой рубашке, пела на утреннике. Еще там давали кашу на завтрак. С кубиком масла. Холодную, слипшуюся в комок.
Вероника, с двумя большими темными хвостами по обе стороны головы, вьющимися спиралевидно, встретив новенькую, сказала:
— А угадай, как меня зовут! На букву “В”.
— Валя? Вера?
— Нет. Нет.
Какая-то девочка подошла и прошептала мне на ухо:
— Варя!
— Варя?
— Нет.
Я с большим недоумением посмотрела на подсказчицу. Та пожала плечами. Но ведь на “В” имя…
Обширны, пустынны окраинные районы Москвы. Скользишь по наледи, впечатываешь, вжимаешь каблук в грязь, поглощаешь мерным шагом пространство, словно пережевываешь чей-то однообразный бред: трамваи, люди, вороны, витрины и дома, дома, дома — окна, балконы, подъезды.