Костелянцу он вдвойне показался родным и чудесным по ту сторону Амударьи, в Афганистане, в полку близ Газни (где, между прочим, писал «Шах-наме» Фирдоуси, и в одной из газнийских бань он отдал всю полученную от султана мизерную плату за свой труд). Саманный Газни в пыли и древних руинах по сравнению с великолепным Душанбе был жалок.
Ну а палаточно-деревянный городок полка в степи, терзаемый всеми ветрами, терзаемый и болезнями — желтухой, тифом, — о нем вообще не хочется говорить, думать.
Но по ночам ты возвращаешься в него. Тебя доставляют туда в смирительной рубашке сна демоны ночи.
— Костелянец, будешь сопровождать Фиксу.
Фикса вымытый, в парадной форме.
Два пантюрка, здоровые, длиннорукие тамерланцы, братья Каюмовы, сказали: «Давай, Фикса». Высокий худоватый Фикса с облупленным носом посмотрел на братьев. Месяц назад он еще готовился в учебном лагере в Союзе к этой непонятной войне, готовился, как все: что-то копал, маршировал на плавящемся плацу, работал на местном заводе, выгружал ящики, ездил в горы чистить чьи-то пруды, один раз стрелял по мишени, один раз бросил гранату и время от времени получал очередную порцию сывороток под обе лопатки, в ягодицы, в плечи из медицинского пневмопистолета, — накачанный лекарствами и ежеутренними политинформациями, он наконец-то попал сюда, и вот она, реальность, так все и есть, и сильные, черные от солнца, ловкие ветераны посылают тебя, новичка, в темный зев дома, еще дымящийся от разрывов гранат: остался там кто живой?
— Чё смотришь?
Остальные молчат.
Фикса неуверенно встает, поправляет ремень с подсумками. Все ждут. Где-то хлопают взрывы, стрекочет вертолет. А здесь, возле глиняного дома с плоской крышей, тихо. Фикса перехватывает автомат и на полусогнутых ногах, сгорбившись, бежит.
Вперед, время пошло.
Солнце в зените, тень маленькая. Небо плавится. Глиняный сумрак не отзывается на его появление. Фикса к нему приближается, медлит мгновенье — и исчезает. Тут же раздаются выстрелы. Фикса цепляется за измочаленный дверной косяк, сзади в него вколачивают гвозди, и хэбэ на груди лопается, он падает, лавина очередей устремляется в проем, трассирующие пули горят в дереве, сверкают щепки, Фикса хватает пыль ртом, блестя золотым зубом.
Наконец утыкается лбом в землю.
Костелянец теперь должен сопровождать его.
Конечно, это наказание.
Неизвестно, за что.
Но и все-таки он побывает в Союзе, постарается попасть домой.
Из полка они полетели в Кабул, оттуда в Баграм. В Баграме морг сороковой армии, здесь паяют гробы. Зашел посмотреть. Справа цинки без окошек. На цинковых столах трупы в чистом белье. Солдат-очкарик, лысеющий уже, посмотрел на Костелянца с отрешенной улыбкой, как Будда. Как Будто.
Вечером, когда перестали заходить на посадку и взлетать самолеты, бомбящие недалекое Панджшерское ущелье с хитрым его львом Ахмад-шахом Масудом, устроившим в нем что-то вроде небольшого государства с тюрьмами, больницами, своими законами, — этот очкарик позвал Костелянца в тень, предложил чарс — он предпочитал чарс, остальные спирт.
— Чарс чарует, — сказал он, хотя и не был поэтом.
— Спирт оглушает, — продолжал он, утирая испарину, — это не то, я не рыба.
Костелянец привыкал к запаху. Этим запахом был пропитан воздух в Баграме. Даже в отдалении он ощущался. В столовой. Каждый день прибывали новые сопровождающие и новые убитые, некоторые прямо из Панджшера, в грязной разорванной форме, в кедах, кирзачах, босые, безногие. Начальник морга, толстый, бледный носатый белорус в форме без знаков различия, плавал в спиртовом облаке, отдавал распоряжения, пошучивал. Его сподручные натыкались на углы, виновато улыбались сопровождающим: те — воевали, а они всего лишь харонили. А сопровождающие в свою очередь смотрели на этих работников с тайным ужасом, представляя себя на их месте.
Баграмская муха залетела Костелянцу в рот, он отплевывался, потом пожевал веточку верблюжьей колючки.
Станок смерти продолжал где-то работать.
Привезли обгоревший экипаж вертолета.
Патологоанатом отсекал что-то, рассматривал, непринужденно беседуя с очкариком. Тот отвечал с блуждающей улыбкой.
Было жарко.
Мысли вязли.
Костелянцу уже начинало казаться, что они никогда отсюда не выберутся. Фикса исчез в цинковой ладье, он его больше не видел, временами забывал, зачем он вообще здесь. И остальные сопровождающие. Кто-то из них был даже в парадной форме, как будто на дембель собрался. Все маялись, как это обычно бывает на затянувшихся похоронах. Знакомиться ни с кем не хотелось. Все относились друг к другу со странным отчуждением. Или это было просто отупение. Все как бы слегка заснули. Что-то вяло говорили, смотрели, хлопая медленно веками… Баграмская истома одолевала всех.
— Не спите, замерзнете! — гаркал добродушно начальник, проплывая в спиртовом облаке.
Во всем этом было что-то нелепое. Но вот очарованный очкарик тихо сказал Костелянцу, что, когда привыкаешь, это становится понятнее, чем все остальное. Он подождал, что Костелянец ответит, и, не дождавшись, с ухмылкой опрокинулся в себя и больше ничего не говорил, только покачивал головой, хмыкал.
Некоторые цинки все же были с окошечками. Костелянец заглянул в одно. Желтое, странно старое лицо, чуть-чуть приоткрытый глаз. Надо чем-то смазывать веки. Он чувствовал отвращение к очкарику. Даже ненависть. Копошится, как муха, философствует.