В чем, однако, отец и дядюшка были похожи, так это в пристрастии к шляпам. Обоим нравились шляпы с полями, они хвастались ими друг перед другом и подолгу (как иные качество водки) обсуждали их достоинства, оба умели сделать, где надо, изящные вмятины и так изогнуть поля, что сразу становились похожи на актеров из какого-нибудь вестерна.
Отец (покойный) даже больше, чем мать, любил слушать игру дяди на гитаре, причем лицо у него при этом почему-то сразу становилось грустным, может, оттого, что сам он с детства хотел научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, скрипке или фортепьяно, но так и не получилось (что-то постоянно мешало).
Короче, дядюшка был в их семье свой, самый близкий, хоть и жил в другом городе, и теперь, когда отца уже не было в живых, для матери он был олицетворением прошлого, столпом их довольно разветвленного рода (хоть и младше ее), из которого почти никого не осталось (из их поколения) — война, лагеря, история, одним словом. Ну и годы, разумеется, долгая трудная жизнь. В общем, последний из могикан.
Да, так вот дядюшка умер.
Как об этом сообщить матери, если та и без того слаба (мысли всякие печальные, в том числе и о смерти)?
Все-таки удар, переживание — больное сердце, уже столько всякого вынесшее, может и не выдержать.
Когда позвонили — с печальным известием — из Риги (дочь дядюшки, то есть двоюродная сестра), снявший трубку Валериан (младший) сразу прикрыл ее рукой, словно мать могла услышать. Услышать она, конечно, не могла (и вообще стала глуховата), тем более в другой комнате, но ведь иногда и слышать не надо. Между тем она сразу что-то почувствовала — шаги по коридору, — заглянула в комнату Валериана и спросила обеспокоенно (чутье): кто звонил?
Это ему, Валериану. А у самой взгляд — недоверчивый. Словно он от нее что-то скрывает.
Брат сразу напрягся. Нельзя сообщать! Ни в коем случае!
А как — не сообщать?
Если близкий уходит, то вовремя узнать (и тем более участвовать в погребальной церемонии) почему-то особенно важно, словно принимаешь на себя часть его смерти. В лицо ей (смерти) заглядываешь, ощущаешь ее рядом, и оттого кажется, что даже как будто помогаешь тому, кто ушел. Поддерживаешь. Что он вроде как не один там, за чертой. Что ты возле, со своей любовью и памятью. Это для нее, матушки, особенно бы важно — знать, что она рядом, помнит и думает, даже надрывая свое бедное сердце (отдавая его как жертву).
Хотя, с другой стороны, когда живой думает о мертвом как о живом (брат говорит), то вроде и смерти нет, как был он живой, так и остался. И это хорошо — думать о мертвом как о живом, продолжая его существование в реальности. Добавляя ему жизни.
Плохо, однако, другое (тоже своя логика) — что достигается это путем обмана (для матушки, не склонной к иллюзиям, это почти как предательство). Человек уже прекратил свое земное пребывание, с ним уже все произошло или происходит, что следует за остановкой сердца и дыхания, а об этом еще не знают и тем самым мешают ему перейти рубикон, удерживают его на пороге, причиняя если не страдание (какое там страдание?), то что-то в этом роде. И матушку это наверняка бы удручило.
Братья взвешивают, прикидывают так и эдак.
Вот они предварительно готовят матушку: дескать, дядюшка очень сильно болен и вообще там, в Риге, в этом ближнем зарубежье, все не слава Богу, русскоязычных там ущемляют и многие — неизвестно кто — хотят оттуда уехать… А потом уже сообщают. И все равно чревато. Сердце-то слабое, возраст, болезни…
Нет, нельзя!
Но морально тяжело: ведь они тем самым лишают матушку возможности последней связи с братом, последнего «прости», пока небытие еще не окончательно (хотя уже окончательно) разделило их неодолимой стеной. Впрочем, что мы знаем о человеке? Не исключено вовсе, что даже не чувством, а чем-то еще, более глубоким, но с чувством связанным человек способен пробиться в неведомое. Родство и любовь — здесь столько всего, что и не объять.
Единственное утешение, что матушка, как комсомолка былых годов, даже в преклонных годах осталась чужда (в отличие от сыновей) всякой эзотерики. Только ведь теория теорией, а именно оно, чувство, да и слабое сердце сами подсказывают нечто, от разума узкользающее, — вот тут-то и кроется для заботливых братьев загвоздка.
Как быть?
Они думают день, другой, они звонят в Ригу и советуются с двоюродной сестрой (которая сожалеет, что они не смогли приехать на похороны — слишком все быстро и неожиданно, а нужны загранпаспорта, нужны визы, нужны деньги), советуются с другими родственниками, более близкими (ближе дядюшки не было) и более дальними. Кто-то считает, что говорить не следует, кто-то — что все равно это неизбежно, так что и тянуть ни к чему. Потом будет только хуже — матушка только сильней расстроится (это братья понимают), что ее вовремя не известили, то есть фактически отстранили, отодвинули, а для старого человека это особенно болезненно — чувствовать, что его отстраняют.
Во всем своя логика, но, представляя, как изменится лицо матушки, как отхлынет от него кровь и оно станет совсем белым, цвет в цвет с наволочкой ее подушки, или даже серым, как пыль на ее серванте, братья не могли решиться. Никак.