Иль на Карибах, под луной…
И я-то еду в свою Вырицу,
Глотая жалкие слова,
Не для того, чтоб в поле вырваться,
А по причине воровства:
Забрали супницу и мыльницу,
Насос и вывезли дрова.
Зато нигде, в машине сидючи,
Так не прильнуть к небытию.
Шофер, — скажу, — скорее выключи
Дурную музыку свою.
Ах, где еще от жизни вылечен
Я буду так, в каком краю?
Подъезжая к городу, видишь склады
И железные ржавые бочки, груды
Кирпича, видишь старые эстакады,
Никуда не ведущие, и причуды
Дикой архитектуры, которой рады
Мизантропы, наверное, и зануды.
Жизнененавистники, как бы с краю
Прилепившиеся к суете и встречам.
В этих сумерках как я их понимаю!
Подъезжая к городу, видишь свечи
Тополей и над ними — воронью стаю,
И под ними — вагон, соблазниться нечем:
Отвратительный, пульмановский, ненужный,
Проржавевший, как если бы в нем пытали, —
И кровавый подтек на стене наружной
Проступил; видишь внутренности, детали
Механизмов разобранных, рядом — душный
Мрак депо с тепловозом в нем, как в пенале.
Царство выбитых стекол, железной стружки,
Допотопного чудища — паровоза,
Трансформаторы без проводов, катушки
Из-под кабеля, брошенные колеса,
Словно где-то шныряет гигантский Плюшкин,
Жертва нервного Гоголя и психоза.
И становится совестно, как за мысли
Площадные и грязное подсознанье,
Коллективные ужасы общей жизни
И нечистые простыни и дыханье,
К той же свалке Обводный канал причисли,
Угловые, жилые, слепые зданья.
Не придет к нам Мессия, не беспокойся,
Не надейся! Посланцы другой планеты,
Прилетев, натолкнутся на эти свойства
И вполне матерьяльные их приметы
И, подальше запрятав свое геройство,
Уберутся, смертельной тоской задеты.
И не надо! Путь катятся! Дай мне руку,
Улыбнись. Я не жалуюсь, не жалею,
Что я жил, что несется Земля по кругу
Среди звезд, я в себя приходить умею,
Хочешь, вспомню стихи я про грязь и муку
И про то, что, быть может, стоит за нею?
Кто вам сказал, что стихи я люблю? Не люблю.
А начитавшись плохих, вообще ненавижу.
Лучше стоять над обрывом, махать кораблю,
Скрыться от дождика вместе со статуей в нишу.
Как он шумел и завесой блестящей какой
Даль занавешивал, ямки в песке вырывая!
Яркий, лишенный тщеславия, вне стиховой
Длинной строки — бескорыстная радость живая.
Эй, тереби некрасивый листочек ольхи,
Прыгай по бревен неряшливо сваленной груде.
Я, признаюсь, насмотрелся на тех, кто стихи
Пишет; по-моему, лучше нормальные люди.
Можно из ста в девяноста сказать девяти
Случаях: лучше бы вы ничего не писали,
Лучше бы просто прогулки любили, дожди,
Солнце на веслах и парные кольца в спортзале.
Считай, что я живу в Константинополе,
Куда бежать с семьею Карамзин
Хотел, когда б цензуру вдруг ухлопали
В стране родных мерзавцев и осин.
Мы так ее пинали, ненавидели,
Была позором нашим и стыдом,
Но вот смели — и что же мы увидели?
Хлев, балаган, сортир, публичный дом.
Топорный критик с космами патлатыми,
Сосущий кровь поэзии упырь
С безумными, как у гиены, взглядами
Сует под нос свой желтый нашатырь.
И нету лжи, которую б не приняли,
И клеветы, которую б на щит
Не вознесли. Скажи, что тебе в имени
Моем? Оно тоскует и болит.
Куда вы мчитесь, Николай Михайлович,
Детей с женой в карету посадив?
На юг, тайком, без слуг, в Одессу, за полночь —
И на корабль! — взбешен, чадолюбив.
Гуляют турки, и, как изваяние,
Клубясь, стоит густой шашлычный дым…
Там, под Айя-Софией, нам свидание
Назначил он — и я увижусь с ним.
Вот сирень. Как цвела при Советской власти,
Так цветет и сегодня, ничуть не хуже.
Но и я не делю свою жизнь на части,
Прохожу вдоль кустов, отражаясь в луже.
И когда меня спрашивают: пишу ли
По-другому и лучше ли, чем когда-то,
Не встаю на котурны, ни на ходули.
И сирень так же розова, лиловата.