Костантино Польяни невольно дотронулся до своих усов. Он снова улыбнулся и подтвердил:
— И не надо их рисовать...
Затем он подошел к мольберту и сказал:
— Вот смотрите, если вы позволите... я хотел бы показать вам, синьорина... вот так, двумя штрихами здесь... ради Бога, не тревожьтесь! Здесь в этом месте (стирая нарисованное)... насколько я помню бедного Сорини...
Он сел и, поглядывая на фотографию, принялся набрасывать голову Сорини; синьорина Консальви с трепетом следила за быстрыми движениями его руки; с каждым новым штрихом с ее полураскрытых губ срывались восхищенные возгласы: «Да... да... да...» — они вдохновляли скульптора и, можно сказать, направляли его карандаш. Под конец девушка уже не могла сдержать свое волнение:
— Да, да! Взгляни, мама... Это он... как живой... О, позвольте... спасибо... Какая радость уметь вот так... это просто совершенство... просто совершенство...
— Лишь немного опыта и практики, — произнес, вставая, Польяни со скромным видом, в котором, однако, сквозило удовольствие от этих восторженных похвал. — А потом, ведь я уже говорил, что хорошо помню несчастного Сорини...
Девушка продолжала пристально вглядываться в рисунок.
— Подбородок, да... в точности, как у него... Благодарю вас, благодарю.
В это мгновение фотография Сорини, служившая оригиналом, соскользнула с мольберта, и синьорина Консальви, все еще любовавшаяся рисунком Польяни, даже не нагнулась, чтобы поднять ее.
Маленькая, уже слегка выцветшая фотография сиротливо лежала на полу, и лицо Сорини казалось особенно печальным, как будто он понимал, что отныне для него все уже кончено.
Но Польяни рыцарски наклонился и поднял фотографию.
— Благодарю вас, — сказала девушка. — Но, знаете, теперь я стану пользоваться вашим рисунком. Я не буду больше смотреть на этот гадкий снимок.
Она подняла голову, и вдруг ей почудилось, будто в комнате посветлело. Порыв восхищения, казалось, внезапно освободил ее стесненную грудь, и она с облегчением вздохнула; всем своим существом она упивалась сейчас веселым, ярким светом, который вливался в окна, широко распахнутые навстречу волшебному зрелищу великолепной виллы, окутанной чарами весны.
Неповторимая минута! Синьорина Консальви не могла понять, что, собственно, произошло в ее душе. Обводя взглядом все эти новые, но уже ставшие для нее привычными предметы обстановки, она вдруг ощутила себя точно обновленной. Обновленной и свободной от того кошмара, который душил ее до сих пор. Какое–то неуловимое дуновение властно проникло через окна и пробудило, взволновало в ней все чувства; казалось, неодолимая сила властно вдохнула жизнь во все эти вещи, которым она, Джульетта, как раз хотела отказать в праве на жизнь, оставляя их здесь в неприкосновенности и принуждая их пребывать вместе с нею в каком–то смертном сне.
Она прислушивалась к тому, как молодой элегантный скульптор приятным голосом расхваливал красоту пейзажа и великолепие обстановки, как он учтиво беседовал с ее матерью, приглашавшей его осмотреть другие комнаты, и с необъяснимым волнением следила за ними обоими, как будто этот юноша, этот пришелец, для того и проник сюда, чтобы разрушить сон смерти и вновь вернуть ее к жизни.
И это новое ощущение было настолько сильно, что она решила переступить порог спальни; когда же она увидела, что молодой человек и ее мать обменялись печальными многозначительными взглядами, она была не в силах больше сдерживаться и разразилась рыданиями.
Девушка плакала, плакала все о том же, о чем она плакала столько раз, но, хотя еще смутно, она уже понимала, что ее слезы были совсем иными, чем прежде, ибо теперь они не пробуждали в ее душе отзвуков былой скорби, не вызывали тех образов, которые раньше вставали перед нею. И особенно отчетливо она ощутила это, когда мать прибежала и принялась ее успокаивать так же, как успокаивала много раз, теми же словами, теми же увещаниями. Этого Джульетта не могла вынести; она сделала невероятное усилие над собой, перестала плакать и была благодарна молодому скульптору, который, чтобы отвлечь ее, попросил показать ему папку с рисунками и набросками, лежавшую на этажерке.
Похвалы, похвалы умеренные и искренние, а попутно замечания, советы, вопросы, побуждавшие ее давать объяснения; и, наконец, горячий призыв учиться, следовать, непременно следовать своей склонности к живописи, развивать свое недюжинное дарование! Не делать этого — грешно, поистине грешно! Она никогда не пробовала писать красками? Ни разу? Но почему? Нет, нет, это будет вовсе не трудно с ее способностями, с ее пылкостью...
Костантино Польяни предложил для качала свои услуги; синьорина Консальви ответила согласием, и уроки начались со следующего дня, здесь же, в новом доме, исполненном призыва и ожидания.
Месяца через два в студии Польяни, где уже высился колоссальный надгробный памятник, выполненный пока еще вчерне, Чиро Колли, в длинном старом халате, лежал на диване и курил трубку; перед ним на черной подставке стоял взятый на время у знакомого доктора скелет, служивший моделью, и скульптор обращался к нему с весьма странной речью.