Ночной поезд на Лиссабон - [13]
На какое-то мгновение в его мыслях образовалась полнейшая пустота. А потом Грегориус явственно увидел лицо португалки, как оно показывается из-под полотенца, белое, почти призрачное. И снова он стоит перед зеркалом в школьном туалете и понимает, что не хочет стирать номер на лбу, написанный таинственной женщиной. И снова встает из-за стола, снимает с крюка мокрое пальто и уходит из класса.
Português. Грегориус вздрогнул, открыл глаза и посмотрел на равнинный французский пейзаж за окном, над которым вечернее солнце клонилось к закату. Слово, звучащее как мелодия, прилетевшая из похожего на сон далека, вдруг потеряло свое очарование. Он попробовал оживить волшебное звучание голоса, произносившего его, но получилось лишь отдаленное эхо; тщетность стараний только усилила ощущение, что драгоценное слово, на котором построено все его безумное путешествие, ускользает.
Он прошел в туалет и долго держал лицо под струей воды, отдающей хлоркой. Вернувшись на свое место, вынул из саквояжа томик высокородного португальца и начал переводить следующую запись из его эссе. Поначалу это было бегством от прошлого, отчаянной попыткой вопреки всем страхам верить в это путешествие. Но уже после первого абзаца текст заставил его позабыть обо всем, как уже случилось однажды в тускло освещенной кухне.
NOBREZA SILENCIOSA — БЕЗМОЛВНОЕ БЛАГОРОДСТВО
Заблуждение думать, что решающие моменты жизни, навсегда меняющие ее привычное течение, должны быть исполнены эффектного, кричащего драматизма, эдакий выплеск душевных порывов. Это пошлая выдумка, запущенная пьющими щелкоперами, одержимыми дешевой славой киношниками и писаками бульварных романов. В действительности драматизм жизненно важных поворотов невероятно тих. Он имеет так мало общего с грохотом взрыва, столбом пламени или извержением лавы, что поворот — в тот момент, когда он совершается — остается подчас даже незамеченным. Если он начинает свое революционное действие и заботится о том, чтобы жизнь облеклась в новый свет или получила совершенно новое звучание, то делает это безмолвно. И в этом дивном безмолвии его особое благородство.
Временами Грегориус отрывал взгляд от текста и вглядывался в западный горизонт. В последней полоске света на сумеречном небе, казалось, уже угадывается море. Он отложил словарь и закрыл глаза.
«Если бы еще хоть раз увидеть море! — вздохнула мать за полгода до своей смерти, будто чувствовала, что конец уже близок. — Но мы не можем себе этого позволить».
«Какой банк даст нам кредит, — услышал Грегориус голос отца, — да еще на это…»
Он обиделся на отца за его безропотную покорность судьбе. А потом — тогда еще ученик кирхенфельдской гимназии — совершил такое, что поразило его самого; до нынешнего дня он так и не избавился от сомнения, происходило ли это на самом деле.
Был конец марта и первый по-настоящему весенний день. Люди несли плащи, перекинув через руку, в открытые окна барака залетал теплый ветерок. Барак этот поставили несколько лет назад, когда в главном здании гимназии царил ремонт, и с тех пор стало традицией размещать здесь учащихся выпускных классов. Так что переход в барак был как бы первым шагом к выпускным экзаменам. А с ним наступали и колебания — от ощущения свободы до чувства неуверенности: еще год и школе конец… еще год и что дальше?.. Эти колебания отражались и на том, как гимназисты шагали к бараку: гордо и робко одновременно. Даже теперь, в поезде, идущем на Ирун, Грегориус помнил, каково было ему в шкуре выпускника.
Утро начиналось с греческого. Его преподавал ректор, предшественник Кэги. У него был самый красивый почерк, какой только можно себе вообразить. Особенно великолепно он выводил округлости, такие как в омеге или тете, а как он тянул вниз хвостик эты — просто каллиграфия! Он любил греческий. «Но как-то неправильно, — думал Грегориус за последней партой. — Его любовь какая-то тщеславная». И дело было не в том, что он картинно выписывал слова. Если бы дело было только в этом, Грегориусу могло бы понравиться. Только вот, виртуозно записывая на доску сложные глагольные формы, он презентовал не слова, а себя самого, который так может. Слова становились обрамлением, которым он украшал себя, превращались во что-то вроде его бабочки в горошек, которую он носил из года в год. Они выходили из-под руки с печаткой на пальце, сами похожие на высокопробные печатки — и как всякие украшения, бесполезные. Тут греческие слова переставали быть истинно греческими. Как будто золотая пыль из массивного перстня разрушала их греческую суть, но это было заметно лишь тому, кто любил эти слова за них самих. Декламация значила для ректора что-то вроде изысканной мебели, редкого вина или нарядного фрака. У Грегориуса возникало ощущение, будто своим самодовольством тот крадет у него поэзию Эсхила и Софокла. Казалось, ректор ничего не знает о греческом театре. Хотя нет, знал он о нем очень много, часто там бывал, сопровождая образовательные экскурсии, и возвращался с прекрасным загаром. Ректор просто не имел о нем понятия — пусть даже Грегориус не смог бы объяснить, что подразумевает под этим.
В сборник произведений современного румынского писателя Иоана Григореску (р. 1930) вошли рассказы об антифашистском движении Сопротивления в Румынии и о сегодняшних трудовых буднях.
«Песчаный берег за Торресалинасом с многочисленными лодками, вытащенными на сушу, служил местом сборища для всего хуторского люда. Растянувшиеся на животе ребятишки играли в карты под тенью судов. Старики покуривали глиняные трубки привезенные из Алжира, и разговаривали о рыбной ловле или о чудных путешествиях, предпринимавшихся в прежние времена в Гибралтар или на берег Африки прежде, чем дьяволу взбрело в голову изобрести то, что называется табачною таможнею…
Отчаянное желание бывшего солдата из Уэльса Риза Гравенора найти сына, пропавшего в водовороте Второй мировой, приводит его во Францию. Париж лежит в руинах, кругом кровь, замешанная на страданиях тысяч людей. Вряд ли сын сумел выжить в этом аду… Но надежда вспыхивает с новой силой, когда помощь в поисках Ризу предлагает находчивая и храбрая Шарлотта. Захватывающая военная история о мужественных, сильных духом людях, готовых отдать жизнь во имя высоких идеалов и безграничной любви.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.