Из двух колодцев, что выкопал сельсовет на хуторе, один оказался на Романовой подворье, туда даже ближним соседям был путь заказан. И цвел огород Чакалкина на вольной воде.
В родном шелякинском дому снятым молочком забеляли пустые щи, хлебу радовались. На Романовой стеле любили баранину с острым гардалом, пухлые каймаки с ведерных казанов, докрасна томленные каймаки с пышками, блинцами, варениками - слаженое да соложеное не переводилось.
На таком дворе грех было сидеть сложа руки. И Шелякин впрягся. Никто его не понуждал. Он лез в работу, словно борозденый бык.
За год-другой поставил он новые базы и летнюю кухню - просторный флигель; прихватив соседскую пустую деляну, посадил Шелякин сад всей округе на зависть, да не абы какой, а в добрую сотню корней, с яблонями, грушами, желтомясыми и черными сливами, сладким калеградским терном. И даже виноградом.
И потекла, покатилась молодая жизнь, и казалось, и вправду будет до смерти счастливой. Но недаром старые люди говорят: не хвались в три дня, хвались в три года.
Романа Чакалкина, а теперь и молодых приглашали на все гулянки в округе. Роман везде не поспевал, но нередко оказывал честь. Молодые веселились чаще.
Шелякин не жаловал пьянства, вина, но испытывал прежнюю страсть к своему жениховскому шерстяному костюму... На гулянках, в костюме, он был строгим и красивым... Синеглазый, бровастый. И словно городской.
На хуторе. Мало-Головском в апреле месяце, по весне, "подымали кашу" у бригадира, обмывая новорожденного сына. "Каша" была тороватая, съели двух овец и самогона попили немало. И под конец гулянки пьяненькая Настя Рабунова сошла с ума. Сбесилась и кинулась на Шелякина. "Отдай костюм! Сыми! кричала она. - Васянин костюм! Васянин! Чакалка забрал, ненасытный, утянул из сундука, а ты хорошишься, гоголушка! Сыми! Сыми, поганое племя! Хвороба чтоб тебя поломала и лека не взяла! Васянин костюм!"
Она кричала и плакала, безумны были ее глаза, а руки сильны. Ее тащили, пальцы ей выворачивали, а она не отпускала: "Отдай!!!"
На другой день Настена, отрезвев, до свету прибежала к Чакалкину ив ногах валялась, просила прощения:
Что-то помутилось и тронулось в голове Шелякина. Он стал задумчив и тих и вдруг однажды ни с того ни с сего в трезвом виде спросил тестя: "Отец, помнишь, я пацаном еще был, пшеницу косил у Митякиной балки, а ты налетел: "Зерно ешь... Привлеку..." Зачем? Ведь кужонок еще... да голодный..." Чакалкин усмехнулся, плечами пожал: "Должность такая. Государство требует. А как же? Вам дай потачку".
Шелякин отступился. Но неделю спустя снова старое помянул. "Отец, спросил он, - ты для чего у матери куделю рвал? Там шерсти-то было - нам на чулочки. А ты..." "Должность такая, - гулко откашливаясь, произнес Роман. Одного пожалей, другого, а государство..." "А у тебя на чердаке тридцать вьюков, это чья?" - осмелел Шелякин. "Моя, сукин сын! - не выдержал Роман. Я сколь овечек держу, не видишь!" Овечек Чакалкин держал помногу. А однажды придумал Шелякин и вовсе несуразное. Вошел он в дом и сказал: "Там, отец, плотники гвоздей принесли, ведро. Бутылку просят похмелиться". - "Конечно, забирай".
Бутылку Шелякин унес. А, ведра гвоздей Роман не мог найти. Когда спросил, пьяненький зять ответил ему: "Это государственные были гвозди. Я их государству. А то вы у государства..." И погрозил пальцем.
Что с пьяным толковать. Выпивать он стал чаще и чаще, к домашней работе охладел, дичился семьи и, пьяный, то и дело приставал к Роману с разговорами: "Скажи, отец, почему..."
Роман поглядел-поглядел, а потом решил: не к шубе рукав. И посадил Шелякина в один мах. Сел с ним как-то вечером выпивать, а потом, когда кончилось питье, вроде шутейно сказал: "Возьми в магазине, делов-то. Завтра рассчитаемся, баба своя".
Продавщица Зинаида была и вправду для Романа своей. Пьяный Шелякин пошел, словно бычок, и сломал в магазине запор, забрав пять бутылок водки.
Дали ему три года.
Ах как страшно там было, в неволе, в северной стороне. Среди чужих, одному... Как горько, как скверно, как тягостно. Шелякин пытался бежать и хотел удавиться, но бог его сохранил и вывел живым.
Он вернулся на хутор, пришел к тестю и спросил: "За что ты меня? Такую казню..."
Роман был спокоен, холоден, и глаза его желто светились. И ответил он коротко: "Неука учить надо". И добавил пространнее, уже по решенному: "На моем базу тебе места нет. Я обговорил, иди на хутор Тепленький, живи и работай. Алименты хорошие плати. И не рыпайся. Тронешься с места, упеку - не вылезешь".
Шелякин поверил. Поверил, перепугался и ушел, куда ведено. Ушел, словно в тину засел. И лишь о том молил бога, чтобы не тронул его Чакалкин.
А вот теперь Роман помер.
Шелякин слез с телеги, в раздумье подошел к старому тополю и прислонился к стволу его.
Вокруг, в тишине, по желтой полеглой осоке, по сухой траве и листам что-то шуршало и щелкало, словно невидимей дождь сыпал и сыпал не торопясь. Но то был не дождь. Это снизу, от земли, поднималась молодая трава, с хрустом пробивая старые былинки и палый лист; это сверху, с тополей, падали легкие чешуйки почек, открывая молодые листы, клейкие, пахучие. И сладкий, усыпляющий запах тленья уже перебивал острый дух молодой зелени. Хотелось нюхать его, им дышать.