…Но еще ночь - [106]
Лучше (с соответствующими поправками) не написал бы сам коллега Митин. Как тут не вспомнить флорентийского острослова, сказавшего о полигисторе Микеле Марулло, что тот хоть и силен в греческом и латыни, но на volgare просто дурак… Экзистенциалистами, если уж на то пошло, были не они, а их оставшиеся в отечестве соотечественники, которые оттого и не разглагольствовали об апокалипсисе, что жили в нем. Повидимому, этим (а вовсе не только личными качествами) и объясняется у них синдром приостановки мысли: они не думали, потому что существовали в своей философии, равняясь на нее, как на устав, по типу воинского или монастырского, то есть как солдаты ( «философского фронта» ) или, если угодно, послушники. Думать было не только не положено, но и невозможно, по причине отсутствия cogitatum: эта философия потому и отучала мыслить, что делала голову неспособной воспринимать мысль. Об опровержении, того менее, реформировании, улучшении, омоложении Маркса не могло быть и речи.
Советскую философию, еще раз, можно было либо жить, либо не жить, и тому, кто не мог её жить, не оставалось иного выхода, как регулярно её умирать, но умирать её же смертью, окончательной и проваливающейся в черную, как беспамятство, ночь. Если «быть» этой философии непременно предполагало бессознательность, рефлекторность, машинальность, то «не быть» её имело предпосылкой повышенный режим сознания и мобилизацию мысли, после чего только и появлялась возможность сознательно и сосредоточенно, точечно, ежемгновенно не жить её, если угодно, ненавидеть, но не столько чувствами и спонтанно (что создавало бы эффект, противоположный ожидаемому), сколько умом, по модели Бисмарка, который однажды на вопрос, как ему спалось, ответил: «Плохо. Я вообще не спал. Я всю ночь ненавидел»… Конечно, на это нельзя было и надеяться, если, не живя её и ненавидя, параллельно, а главное, с не меньшей, если не большей, страстью, не жить и не любить другое . Всё это физически и незримо, на глазах, с позволения сказать, у коллег и в постоянной готовности к тому, что кто-нибудь учует-таки незримое и донесет на сумасбродов, как на hostes populi sovietici.
Но разве меньшими сумасбродами были те, кто просверлил в железном занавесе щели, перенеся смерть Кащея с давно притупившегося кончика иглы в сигаретно-сигарный воздух свободного Запада, щекочущий ноздри и нервы самых вольнодышащих людей планеты! В этом смысле советская философия зеркально отобразила судьбу советского вообще. Когда с Хрущевым, а позже с Брежневым пришло послабление и перестали убивать, можно было время от времени не только забывать о ней со всеми её бородатыми и бритыми троллями, но и флиртовать, сначала украдкой, а потом и прилюдно, с троллями из других фаун и мифологик.
Audiatur et tertia pars
1.
Советская философия, сходясь с русской в роли ancilla theologiae, принадлежит, как и та, к средневековью. Напротив, послесоветская философия уверенно прописывает себя в постмодерне. Это производит довольно странное впечатление, уже хотя бы потому, что большей частью она сидит еще в советском прошлом, которое тем назойливее дает о себе знать, чем тщательнее его мафусаилы стараются его не замечать. Речь идет не о том, датирована ли их философская конфирмация советским или уже послесоветским временем, а о том, что советскость свою они и не думают выдавливать из себя (ни по каплям, ни ведрами), полагая, что избавились от нее вместе с самим режимом. Это яркий и печальный пример того, как можно мнить себя философом, обладая головой, в которую редко или по ошибке залетает мысль. Попасть из средневековья прямо в постмодерн может любой интеллектуальный циркач, жонглирующий модными понятиями, как картонными гирями. Вопрос в том, как при этом не быть смешным.
Чем большинство послесоветских интеллектуалов отличились уже с самого начала своей аккомодации к новым условиям существования, так это легкостью в мыслях необыкновенной. Конец старого они приняли за начало нового, а себя, стреляных воробьев, за бабочек, выпархивающих из тоталитаризма в демократию. Новым тут и не пахло, зато отовсюду разило превращениями старого, как бы в доказательство того, что слоган: «Ленин живее всех живых» , был не пустой фразой, а реальностью. Страна вдруг оказалась переоборудованной под цирк с перманентной трансляцией фокусов и salti mortali, когда засыпали чекистами, а просыпались либералами, засыпали комсомольцами, а просыпались миллиардерами, засыпали атеистами, а просыпались религиеведами, если не сразу — дьяконами. Нужно будет однажды осмыслить это по аналогии с большевистской революцией.
Хотя ломка старого после 1917-го и осуществлялась в гомогенной среде замены одного самодержавия другим, это не помешало новой власти обеспечить консистентность перехода периодически возобновляемыми гекатомбами. Специфика советского бытия вырабатывалась в повсеместности и ежедневности террора, сопровождаемого бурными непрекращающимися аплодисментами жертв. Но то, что начавшееся как «взрыв» кончилось как «всхлип» , останется одной из самых неправдоподобных страниц русской истории. Жанр требовал большой крови, а на сцене солдаты гнались с лопатками за старухами и вяло сдерживали демонстрантов. Можно предположить, что большевистское нутро Ельцина, сообщавшее ему адекватность либо на танке, либо в состоянии подпития, не могло примириться с такой вялотекущей развязкой и что этим и объяснимы буйные рецидивы, вроде расстрела парламента или чеченской войны. Ему пришлось синхронизировать Ленина и Керенского в одном лице, что действовало ошеломляюще даже в богатом диковинными гибридами контексте русской истории. Переход от советского к послесоветскому впечатлял правдоподобностью фокуса, и было бы странно, не прими большинство фокус за чистую монету. Хуже всего, что в него поверили философы, после чего он не мог уже не удаться и в философии.
Растождествления — тяжелая работа сознания, отдирающего от себя все, что к нему прилипло; вахта негативного среди праздника простодушия и поддакивания… диссонанс непрерывных мироначал, вносящих в жизнь асимметрию человеческого и делающих жизнь больше и иначе, чем она есть, ибо жить (в первоначальном, недифференцированном, биометрическом смысле слова) и значит: постоянно отождествляться с общими дискурсами и сигнификатами времени, даже и тогда (в особенности тогда), когда дискурсы эти по–ученому усваиваются, а то и умножаются; отождествления начинаются с началом жизни и постепенно устраняются после перехода в смерть; неважно, с чем, с какой "символической формой" при этом отождествляешься, "доброй" или "злой", важно, что не отличаешься при этом от автомата, выбрасывающего нужный — "добрый" пли "злой" — продукт при нажатии нужной кнопки; растождествления — дезинфекция, дезинсекция, дезактивация сознания, запрограммированного автоматизмами, все равно какими: советскими или…
Книга посвящена одному из крупнейших мыслителей второй половины XVIII — начала XIX века. Особое внимание в ней уделяется творческой биографии мыслителя. Философское и естественнонаучное мировоззрение Гёте представлено на фоне духовного развития Европы Нового времени.Для широкого круга читателей.
Удивительная книга, после которой — скажем мы в стиле Ницше — неприлично уже в наш век знания не быть христианином. Книга, ставшая жизнью и подтвержденная каждым биением жизни написавшего ее человека. Любителям всяческих магий и не снилась такая магическая власть, которая царственно просвечивает через каждую ее страницу: вершина, достигнутая тут, — та самая, с которой только и открываются «все царства мира и слава их». Мне приходит в голову невозможный, но еще раз эвристически оправданный вопрос: а что, если свобода, сотворенная в этой книге, не была бы христианской? Ответ — по уже неотвратимой аналогии — приходит сразу: тогда бы это был Иисус, не тронувшийся к Иордани, и значит, Иисус, отказывающийся осуществить впервые мистерию слов: «Не я, но Христос во мне»; наверняка и ему раздался бы голос: «Сей есть Сын Мой возлюбленный», только голос этот принадлежал бы уже не Отцу… И еще одно, на этот раз, впрочем, вполне возможное сравнение: образ царя-мага, ведомого Рождественской звездой и возлагающего дары к ногам только что рожденного младенца… Эта книга, философия свободы — по сути магия свободы — и стала таким даром, поднесенным самым свободным духом земли восстающему в Космосе эфирному Христу.
Монография посвящена одной из наиболее влиятельных в западной философии XX века концепций культурфилософии. В ней впервые в отечественной литературе дается детальный критический анализ трех томов «Философии символических форм» Э. Кассирера. Анализ предваряется историко-философским исследованием истоков и предпосылок теории Кассирера, от античности до XX века.Книга рассчитана на специалистов по истории философии и философии культуры, а также на широкие круги читателей, интересующихся этой проблематикой.Файл публикуется по единственному труднодоступному изданию (Ереван: Издательство АН АрмССР, 1989).
Автор в своей работе пытается переосмыслить творчество Гете, важность его литературного наследия для мировой культуры.Гете-поэт как функция переменного значения, охватывает целый класс проявлений этой личности: поэт-философ, поэт-естествоиспытатель. Но что бы он не делал, чем бы ни занимался, он прежде всего и во всем поэт.
Монография посвящена исследованию становления онтологической парадигмы трансгрессии в истории европейской и русской философии. Основное внимание в книге сосредоточено на учениях Г. В. Ф. Гегеля и Ф. Ницше как на основных источниках формирования нового типа философского мышления.Монография адресована философам, аспирантам, студентам и всем интересующимся проблемами современной онтологии.
Книга посвящена интерпретации взаимодействия эстетических поисков русского модернизма и нациестроительных идей и интересов, складывающихся в образованном сообществе в поздний имперский период. Она охватывает время от формирования группы «Мир искусства» (1898) до периода Первой мировой войны и включает в свой анализ сферы изобразительного искусства, литературы, музыки и театра. Основным объектом интерпретации в книге является метадискурс русского модернизма – критика, эссеистика и программные декларации, в которых происходило формирование представления о «национальном» в сфере эстетической.
Книга содержит собрание устных наставлений Раманы Махарши (1879–1950) – наиболее почитаемого просветленного Учителя адвайты XX века, – а также поясняющие материалы, взятые из разных источников. Наряду с «Гуру вачака коваи» это собрание устных наставлений – наиболее глубокое и широкое изложение учения Раманы Махарши, записанное его учеником Муруганаром.Сам Муруганар публично признан Раманой Махарши как «упрочившийся в состоянии внутреннего Блаженства», поэтому его изложение без искажений передает суть и все тонкости наставлений великого Учителя.
Автор книги профессор Георг Менде – один из видных философов Германской Демократической Республики. «Путь Карла Маркса от революционного демократа к коммунисту» – исследование первого периода идейного развития К. Маркса (1837 – 1844 гг.).Г. Менде в своем небольшом, но ценном труде широко анализирует многие документы, раскрывающие становление К. Маркса как коммуниста, теоретика и вождя революционно-освободительного движения пролетариата.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Опубликовано в монографии: «Фонарь Диогена. Проект синергийной антропологии в современном гуманитарном контексте». М.: Прогресс-Традиция, 2011. С. 522–572.Источник: Библиотека "Института Сенергийной Антрополгии" http://synergia-isa.ru/?page_id=4301#H)