Бабушка Володю не удерживала. Наоборот, мне казалось, что она рада его отъезду. Они никогда не были близки. Няня поплакала, поворчала, и я видела, как они то и дело о чем-то шепчутся с бабушкой.
Володя лихорадочно готовился к отъезду. Ему было явно не по себе со мной. Сейчас, когда прошло столько лет и столько пережито, я понимаю и свое, и его тогдашнее состояние. Мы очень любили друг друга, и в эти дни перед разлукой нам обоим хотелось о многом поговорить. Но меня оскорблял его отъезд, и самолюбие не позволяло подойти к нему. А Володя… Володя чувствовал мою отчужденность. Володя чувствовал, что неправ, оставляя меня в полном неведении. Но рассказать мне правду и потом сразу уехать и оставить меня одну в этом — чуждом ему — окружении он тоже не считал себя вправе. И он решил отложить разговор со мной до того времени, когда я подрасту. Он в те дни и не подозревал, какие сомнения разрывают мое девятилетнее сердчишко.
Володя уехал. Прощание было как-то наспех, какое-то сдержанное. Плакала только одна няня. Мы поцеловались с Володей; он обещал писать, просил, чтоб я писала. Я сухо сказала: «Хорошо». Но потом я проплакала всю ночь, сунув голову под подушку, чтобы не услышала Метла, спавшая в соседней комнате за раскрытою дверью.
Вскоре после отъезда Володи уехала от нас и гувернантка. Я заметила, что отношения ее с бабушкой стали натянутыми, — очевидно, в результате подслушанного мной разговора. Я еще больше возненавидела ее и сознательно и нарочно стала изводить капризами, упрямством, дерзостями. Когда она, после какого-то бурного объяснения с бабушкой, ушла от нас, я вздохнула с облегчением; кажется, и бабушка, и няня тоже.
Я пыталась просить бабушку отдать меня в гимназию. Мне так не хватало подруг! Бабушка и слышать не хотела. Я училась дома, ко мне ходили учительницы по всем предметам, немка и француженка.
Так прошло два года. Я училась хорошо, много читала. Книги для чтения отбирала мне бабушка из своей — довольно большой — библиотеки. Володя писал редко. Его письма были коротки и сдержанны. Я отвечала ему такими же. Шли дни тихие, однообразные…
* * *
Февральская революция разразилась над нами, как гром среди ясного неба. Когда свергли царя Николая Второго, весь наш дом словно погрузился в траур. Бабушка и няня горько плакали. Плакали, навещая бабушку, и ее старушки-приятельницы. Глядя на них, плакала и я.
— Прости, господи, что делается! — стонала няня. — Иринушка, как же мы без царя-то будем?
И я тоже недоумевала, — как же без царя?
Бабушка горевала, горевала, и кончилось это тяжелым сердечным припадком. Она слегла в постель. Доктор строго-настрого запретил говорить ей о том, что происходит за стенами нашего тихого дома. А в стране в это время нарастали события невиданного в истории размаха.
Отзвуки их нет-нет, да и врывались в наш дом. Помню, как-то летом 1917 года приехала к бабушке ее старая институтская подруга и привезла с собой внука. Это был тот самый мальчик, который когда-то открыл мне, что у всех детей есть и мамы, и папы. Теперь он учился в кадетском корпусе и очень важничал. Мне казался он совсем большим в форменном мундирчике, и я робела перед ним. Пока обе бабушки беседовали в спальне, я «принимала» кадетика в гостиной.
— Не дождусь, когда вырасту и стану офицером, — говорил мальчик, небрежно крутя фуражку в руках. — Покажу я тогда этим бунтовщикам, живо их усмирю!
— Каким бунтовщикам? — не поняла я.
— Эх ты! — сказал он с презрением. — Ты, что же, ничего не знаешь? Распустило новое правительство весь народ, сладу нет!
Он говорил тоном взрослого. Я не понимала тогда, что он просто повторяет то, что слышит дома от старших, — он мне казался необыкновенно умным, а я робела все больше.
— Мы, военные, все знаем! — важно говорил кадет. — Рабочие, известно, — все бунтовщики, их студенты мутят. А сейчас и мужики туда же! Против помещиков взбунтовались, сколько усадеб пожгли! Мой папа недавно в Воронежскую губернию ездил мужиков усмирять. Ну, и было им за это!
И он с увлечением стал рассказывать, как его папа полковник беспощадно расправился с восставшими крестьянами. По его словам выходило, что его папа — герой, победивший полчища разбойников. Я слушала молча и замирала от ужаса.
Когда гости уехали, я сразу начала рассказывать няне все, что узнала от кадета. В комнату заглянула горничная Даша и остановилась в дверях послушать.
— Так им и надо, злодеям! — жестко сказала няня. — Виданное ли это дело: мужики против господ пошли!
— Нянюшка, — мягко вступила в разговор Даша, — ведь не от хорошей жизни народ бунтует! Ведь четвертый год война идет, и конца ей не видно! Измучился народ… Это нам с тобой в генеральском доме сытно, а ведь рабочие-то голодают! Деревня-то нищает! А солдаты как настрадались в окопах! И ради чего? Порядок, нянюшка, выходит, неладный…
— Молода еще про порядок рассуждать! — строго оборвала няня горничную. — Ясно, какой без царя порядок может быть? Разлентяйничались все, работать не хотят, оттого и голодают!
— Не оттого, нянюшка, — тихо сказала Даша и ушла.
Я не вдумалась тогда, кто из них прав… Я слепо верила няне.