Неудержимолость - [4]

Шрифт
Интервал

не влияет на свет, рождаемый меж ладонями.
Свет прольется на лист, утвердив договор дарения
сердца размером с Новую Каледонию.
Красотой с неё. Синевой. И другими данными.
Глина на голубой крови не боится обжига.
Чтобы мы становились легендой, а не преданием
нас огню, медным трубам, воде и всему хорошему —
не найдется мне ни оправы, ни оправдания.
Но найдется в руке рука и карманный Боже мой,
и простые слова.
И вера моя, покрывшая
первым снегом пути железнодорожные.
И – поверишь ли? – мы,
летающие
над крышами.
Мы, казавшиеся практически невозможными.

«Раскололся твой хрустальный шар…»

Раскололся твой хрустальный шар,
больше ничего не видно в нём.
И двумя пощёчинами – жар.
Это – испытание огнём.
Дождь вокруг без края и конца
цокает монгольскою ордой.
Две реки в пустынности лица.
Это – испытание водой.
Промолчи, когда заговорят
про тебя, словами на убой
вскармливая, как грудных зверят.
Это – испытание трубой.
Неовенерический больной —
рук лишён, но как-нибудь лови
медный грош под медленной луной.
Это – испытание любви.
Джек построил дом, и ты построй,
гости – через сени,
ты – торцом,
всех считая братом и сестрой.
Это – испытание Творцом.
В зеркала смотрись и молотком
бей тобой увиденное.
Пой.
Это – ни о чём и ни о ком.
Это – испытание собой.

«Как год за годом, как за другом друг…»

Как год за годом, как за другом друг,
как пьяница за белкой с перепою,
терять из виду, выпустить из рук
боясь,
бездумно шла я за тобою.
Ты шел вперед, и от тебя гурьбой
бежали прочь животные и дети…
О, ты бы не позвал меня с собой
когда бы мы остались на планете
совсем одни,
представь и ужаснись —
отравленно-кофейную кантату.
Сейчас – попробуй, встреться мне, приснись,
и будешь очарован результатом.
Я даже не прошу остановить
маршрутку, проезжая возле дома,
где ты живёшь, негодный для любви,
пылящийся в музейной скорби комнат.
Я даже не ищу твои черты
в других, как ранее всегда искала;
Увы и ах, не сможешь больше ты
сыграть со мной в немого зубоскала.
И, выглянув в треклятое окно,
ты не увидишь глушащую вина
меня,
в другом нашедшую давно
разбитой статуэтки половину.
Мой злой, чужой, картавый человек!
Закончились чернила на «С любовью»…
Мои глаза не изменили цвет;
ты просто к ним попал в пятно слепое.
И дело не в избытке красоты,
не в чересчур избитых пантомимах.
Я стала женщиной твоей мечты,
которая всегда проходит мимо.

«Я – книжный червь, ты от меня совсем неотличим…»

Я – книжный червь, ты от меня совсем неотличим.
Мы лабиринт прогрызли в книге бытия
и сквозь дыру в обложке увидели лучи,
дотронуться до них не смог ни ты, ни я.
Когда воспринимаешь текст как мир и мир как текст,
любой предмет и человек – все тот же брайлев шрифт.
И книга продолжается на сотни верст окрест,
давай найдемся вновь на перекрёстке правд и кривд.
Лучи выглядывают из прогрызенной дыры
в обложке странной книги, что мы с тобой едим.
Она свое название хранила до поры,
теперь смысл равен пустоте и тем непобедим.
Давай отсюда выходить курить на пять минут
под капельницы крыш и солнца электрофорез,
и превратимся в маленьких бездействующих будд,
и замолчим, как будто это нужно позарез.
За синей занавеской спрятан смысл моих речей,
отдёрни – там окно, прорубленное мной
туда, где так легко дотронуться лучей.
Оно когда-то тоже было каменной стеной!
Так пусть падёт стена из книжных стеллажей!
И книжный червь – любой из нас – пусть станет дождевым!
Мне кажется, что я ждала тебя сто книг уже,
сто первая, с тобой – в огне.
Я жду тебя.
Живым.

«Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете…»

Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете.
Я ношу печаль. Такое уже не носят.
Я стою снаружи. Очень холодный ветер.
Говорю себе: ничего, никого не бойся.
За окном квартира, в квартире так много счастья.
Там танцуют, а я в старушечьей мерзну шали.
Там поют. Голоса разбирают меня на части.
А ведь когда-то меня туда приглашали.
В этом светлом окне мелькают такие лица!
Я кленовые листья и я опадаю в лужи.
Я могла бы там поселиться и веселиться,
но тогда мне был нужен холод. Теперь не нужен.
Значит, стоит, наверно, заново попытаться
постучать и войти. Сил нет, как здесь промозгло.
Я подхожу к окну и зеркально, пальцем
вывожу: «Привет. Впусти меня, я замерзла».
Мне добраться бы до сердца, не до кровати.
Стать спокойнее растамана, монаха, Будды.
Рядом – дверь.
И мне ее открывают.
Я вам буду писать оттуда.
Или не буду.
Буду счастлива вечно и не одна отныне.
В личное небо пара подъездных лестниц.
Белый снег заметет окно изнутри.
И вы не угадаете ни слова из нашей песни.

«Жизнь хороша, и жить так хорошо…»

Жизнь хороша, и жить так хорошо.
Справлять очередные юбилеи,
горбатиться над текстами, болея,
как водится, и телом и душой.
Смотреть, как ночь, от холода белея,
за окнами становится большой.
За пазухой не паспорт – паспарту
держать со всем словесным чёрным налом.
Созваниваться, зная, что по ту
окраину столицы ждут сигнала;
и голос от Обводного канала
берёт очередную высоту
второго этажа студгородка,
чтобы достигнуть слуха адресата.
И полуфабрикат считать прасадом,
вином – бутылку из-под молока,
а тошнота – от Бога и от Сартра —
не лечится, не лечится никак.
Но что нам Сартр, но Сартру мы на что?
Родившиеся в двадцать первом веке,
до университетской белой Мекки