Некрополь - [8]

Шрифт
Интервал

, барака для больных, владеет, помимо английского языка, еще только немецким. Естественно, по-немецки должны писаться все официальные документы, все, что касается больных, болезни и смерти. «Умеешь ли ты писать по-немецки?» — спросил Жан, и лишь тогда мне стало ясно, что он переключился с дружеского интереса к незнакомому товарищу, говорящему по-французски, на деловой разговор. И, наверно, у меня тогда екнуло в груди, словно внезапно прорезалась весенняя почка. Не знаю, теперь уже не могу себе этого представить. О профессоре Киттере я, скорее всего, тогда не подумал, и о том, как он своими неудовлетворительными оценками за школьные домашние работы по немецкому еще больше омрачал для меня атмосферу в Копере. А сейчас я знаю, что и немецкому языку я мог бы хорошо научиться, если бы не было во мне внутреннего сопротивления; моя ткань, мои клетки, все по очереди и одновременно, противились этому. «Конечно, я умею писать по-немецки, Жан, — сказал я, — особенно, если речь идет о сотрудничестве с теми, кто старается спасти нас от печи!». Конечно, я уже на следующий день забыл о Жане, видение померкло так же быстро, как появилось; был пузырек, который поднялся с грязного дна одинокой лужи и лопнул на зеленоватой и недвижной поверхности. К тому же я не верил, что молодой француз уже врач, я бы держал пари, что он студент медицины, который невинной ложью пытается избежать погибели. Она же была настолько тесно спаяна с нашими сущностями, что мы передвигались в ней как лунатики; и как лунатика нельзя будить тогда, когда он балансирует над бездной, так и мы в редкие мгновения, когда к нам проникали образы из живого мира, также быстро отказывались от соблазна, чтобы не потерять равновесия. Поэтому меня, находившегося посреди сгущенной массы людей, запертой из-за тифа и аморфно перекатывающейся в бараке, как в закрытом сундуке, не разбудило выкрикивание на немецком длинного знакомого номера. Уже в молодые годы из нашего сознания вытравили все иллюзии и приучили нас к ожиданию еще большего, апокалипсического зла. То есть, для того, кто еще в школьные годы поддался панике, охватившей сообщество, существование которого отрицалось, вынужденного бессильно смотреть, как языки пламени уничтожают его театр в центре Триеста, видение будущего исказилось навсегда. Кровавое небо над портом, беснующиеся фашисты, которые обливают бензином величественное здание и потом пляшут у бушующего костра, — все это запечатлелось в душе ребенка и травмировало ее[13]. И это было только начало, поскольку позже этот ребенок стал обвиняемым, не зная, перед кем или в чем он согрешил, он ведь не мог понять, что его осуждают лишь за то, что он говорил на языке, на котором он выражал любовь к родителям и начинал познавать мир. Все это приняло наиболее чудовищные формы, когда словенцам изменили имена и фамилии на итальянские, и не только живым, но и тем, кто покоился на кладбищах. Однако и это обезличивание людей, длившееся четверть столетия, в лагерной обстановке достигло своего пика в том, что человек лишился своего имени, сокращенного до номера.

Но, несмотря на непрерывное мельтешение перед глазами «заборов» из серо-синих полос наших униформ, тогда именно ко мне относилась маловразумительная череда искореженных немецких звуков, которые произнес староста нашего барака и которые взбудоражили мертвящую атмосферу. И у меня было такое чувство, будто кто-то бросил спасительную веревку в глубь моей немой бездны. И тогда я испытал душевный подъем при неожиданном открытии, что я могу принести пользу этому осужденному сообществу и сам при этом спастись от безымянной погибели. Вместе с тем я сохранял спокойствие и трезво оценивал вероятность того, что протянутая мне веревка будет достаточно длинной и действительно достигнет дна. Да, я был скромен в своих оценках. Дело было вовсе не в моих добродетелях. Просто срабатывали инстинктивное чувство, инстинктивная убежденность, что силы уничтожения бесконечно превосходят микроскопический зародыш, который хотел бы поверить в то, что он выживет. И память о том дополуденном времени на карантине я и сейчас всегда ношу с собой, поскольку мизинец в бумажном бинте постепенно искривился, как будто хотел как можно крепче прицепиться к повязке, которая его спасала. И он остался искривленным почти под углом девяносто градусов, чтобы своим почти горизонтальным положением снова и снова обращать на себя мое внимание. Конечно, он с самого начала мне мешал, поскольку при умывании тыкался мне в ноздрю или в ушную раковину, но вместо того, чтобы злиться, я в такие мгновения по-товарищески приветствовал его как самостоятельное, отдельное от меня существо. Позже, когда я снова вернулся к обычной жизни, крючкообразный палец начал мне досаждать; ну, скажем, тогда, когда дорогая мне женщина взяла меня за руку или когда я поднял руку в классе, и глаза учеников уставились на торчащий сустав. Даже случалось, что я чуть ли не стыдился его; неизвестно почему, в маленьком крючке мне всегда чудился облик злодея из довоенных фильмов с железным и остро заточенным крючком, заменявшим ему изувеченную кисть. Удивительным способом жертва соединялась с образом палача из отроческих лет, чье искривленное железное оружие на конце запястья было в какой-то степени в родстве с клещами, которыми истопник волок за шеи наших покойников. Так что я часто склонялся к тому, чтобы попросить друга хирурга что-нибудь сделать с моим пальцем, но каждый раз меня вновь удерживала мысль, что, хотя мизинец и кажется мне некрасивым, но иногда его можно представить и как подобие единственного крючка на отвесной стене, спасшего альпиниста от бесконечной пустоты небытия.


Рекомендуем почитать
Горький-политик

В последние годы почти все публикации, посвященные Максиму Горькому, касаются политических аспектов его биографии. Некоторые решения, принятые писателем в последние годы его жизни: поддержка сталинской культурной политики или оправдание лагерей, которые он считал местом исправления для преступников, – радикальным образом повлияли на оценку его творчества. Для того чтобы понять причины неоднозначных решений, принятых писателем в конце жизни, необходимо еще раз рассмотреть его политическую биографию – от первых революционных кружков и участия в революции 1905 года до создания Каприйской школы.


Школа штурмующих небо

Книга «Школа штурмующих небо» — это документальный очерк о пятидесятилетнем пути Ейского военного училища. Ее страницы прежде всего посвящены младшему поколению воинов-авиаторов и всем тем, кто любит небо. В ней рассказывается о том, как военные летные кадры совершенствуют свое мастерство, готовятся с достоинством и честью защищать любимую Родину, завоевания Великого Октября.


Небо вокруг меня

Автор книги Герой Советского Союза, заслуженный мастер спорта СССР Евгений Николаевич Андреев рассказывает о рабочих буднях испытателей парашютов. Вместе с автором читатель «совершит» немало разнообразных прыжков с парашютом, не раз окажется в сложных ситуациях.


На пути к звездам

Из этой книги вы узнаете о главных событиях из жизни К. Э. Циолковского, о его юности и начале научной работы, о его преподавании в школе.


Вацлав Гавел. Жизнь в истории

Со времен Макиавелли образ политика в сознании общества ассоциируется с лицемерием, жестокостью и беспринципностью в борьбе за власть и ее сохранение. Пример Вацлава Гавела доказывает, что авторитетным политиком способен быть человек иного типа – интеллектуал, проповедующий нравственное сопротивление злу и «жизнь в правде». Писатель и драматург, Гавел стал лидером бескровной революции, последним президентом Чехословакии и первым независимой Чехии. Следуя формуле своего героя «Нет жизни вне истории и истории вне жизни», Иван Беляев написал биографию Гавела, каждое событие в жизни которого вплетено в культурный и политический контекст всего XX столетия.


Счастливая ты, Таня!

Автору этих воспоминаний пришлось многое пережить — ее отца, заместителя наркома пищевой промышленности, расстреляли в 1938-м, мать сослали, братья погибли на фронте… В 1978 году она встретилась с писателем Анатолием Рыбаковым. В книге рассказывается о том, как они вместе работали над его романами, как в течение 21 года издательства не решались опубликовать его «Детей Арбата», как приняли потом эту книгу во всем мире.