Оборвал он мне бумажки на закрутку, махорки насыпал. Скручиваю цигарку, душа млеет: уж до того табачок духовит!
«Тебе, — говорю, — может, прежде не фуражку надо сменить, а штаны, а то ведь он, фашист, тоже в вони разбирается».
Сказал я так и на свою избу посмотрел: стук мне оттуда послышался. И верно, выбежала Даша простынку снять. Сняла ее и глядит в нашу сторону. Подхожу к ней.
Изменилась, замечаю, за эти месяцы: в платке темном, как от скорби, на исхудалых щеках прежний румянец дотлевает, строже стала, лишь губы, к осени, что ль, красой налились.
«Вот и свиделись», — говорю.
Голову опустила.
«Федя, родной, похожи-то вы все друг на друга, что и не признала. Прости».
«Я ненадолго, — говорю. — Идем в избу, разговор есть».
Пошла она впереди, под ноги себе смотрит. Понимаю ее: мало радости в этой нашей встрече. В сенцах обняла меня, щеки мои заросшие ластит и глядит, глядит в глаза до того глубоко, что и слов никаких не надо.
Зашли в избу. Сашук в люльке — спит. Нагнулся над ним и чую, как с губок его дыханием веет.
«Пугался, когда стреляли?» — шепотом спрашиваю Дашу.
«В лесу спрятались. Светло ночью от ракет. Он все на них смотрел… грустно так».
Рассказал я ей про раненых.
«Один, — говорю, — Жеглин, политрук наш, другой — Нефедов. Трое детишек у него где-то в Москве. Мы дальше пойдем. А их укрыть надо».
В темноте перетащили мы раненых. Раны обмыли и чистым перевязали. Положили на сеновал — за избой сарайчик у меня был — там безопаснее.
Пока мы с Дининым яичницу в сковороде уничтожали, Даша по деревне походила — с новостями пришла. По слухам, враг уже к Можайску вышел. Мрачная это была весть.
Еще сказала Даша, что из нашей деревни в лесу такие же, как мы, собираются с оружием.
«Где?» — спрашиваю ее.
«Была у Колязиной Пелагеи, — отвечает. — Мужик ее там. Спрашивала. Я, говорит, и знать-то про него ничего, не знаю. А может, знает, да сказать не хочет: продать могут».
Пошел я сам к Пелагее. Не сказала и мне. Умная, остроокая была женщина.
Вернулся домой. Решил, что на рассвете с Дининым сами в лесу поищем ребят.
Динин спит на полу. Под головой автомат, в руке цигарка погасшая. Хоть и зарос, но видно, что молодой.
«А ну, как немец перегубит нас всех? — шепчет Даша. — Заскочил тут один — чужой, — на пороге стал с оружием. Я напротив к стене прижалась, стою. Ушел, а мне страшно, Федя: вдруг вернется и любое свое хотение сотворит?»
Чем утешить? Правда ведь горькая. Приник я к ней, слышу, как ее сердце в мое колотит. Тихонько Сашук дышит. Будто бы и счастье… Но откроют дверь, войдут…
Видели когда-нибудь, как ворона на чужое гнездо пикирует, трусливая, злая, наглая, птенцов и пташек пожирает. Не убьешь — все вокруг разорит. Так и враг. Одно спасение — уничтожить.
Первое время думал я, отбросим фашистов. А потом, смотрю, прет и прет он. Как-то было, вражье близко увидел. Взяли мы пленных, обезоружили, обыскали. И оказалась у одного карточка: женщина висит на плетне оголенная, с косами. А рядом — на карточке — этот пленный гад улыбается. Гляжу и не верю, что он самый. Вроде бы человек: и нос курносый, и глаза серые. На пальце кольцо обручальное.
«Может, — думаю, — из уголовных какой?»
Нет, кондуктором в трамвае работал. Как же он дошел до этого? Вот ведь где суть — зло, от которого и сам-то затрясся. Поволокли его, как же он задрожал, пополз, запросил пощады, сопли распустил, такая гадость предстала, а сверхчеловеком себя считал.
Лежал я под полушубком. Поломанная черемуховая ветка стегает в окно. Даша рядом, руку свою горячую положила на лоб мне. Хочу спать — никак не засну от тревоги.
Поздно ночью к нам постучали. Динина я послал в сени, и он залег там за ларь. Даша открыла дверь. Я за печью стою с автоматом.
«Твой дома?» — спрашивают.
Голоса знакомые. Выхожу. В избе — двое. Колязин Василий Нилович, председатель сельского Совета, рыжий такой мужчина, в полушубке, до единой пуговки застегнутом, в сапогах с отворотами. Таким я его обычно на охоте встречал. Другой — совсем молоденький — Коля Рыбаков. Этот, как всегда, румяный, в вязаной шапке. Из-под нее чубище вьется. Потянуло от них от двоих воздухом свежим, лесным.
«Присаживайтесь», — говорю.
«Спасибо, некогда», — отвечает Колязин.
«Ну, а коли некогда, то и нам пора».
Ушли мы в лес и раненых с собой перетащили в землянки.
В отряде нас в то время было двести человек. Обстреливали мы и взрывали на дорогах машины, резали связь, мосты жгли. Была уже зима, холод лютый, когда Колязин (он командиром отряда был) послал меня и Рыбакова Колю в разведку. Карателей мы поджидали, засаду приготовили.
Пошли поначалу в свою деревню. Выбрались в ельник. Видим, на плетнях веники торчат — такой знак у нас был: веники на плетнях — значит, гитлеровцев и полицаев нет, вымелись.
Не спешу из ельника выходить. Просматриваю улицу, проулки между дворами. Метет снегом с поля — ни души нигде. Хоть бы ребятенок какой показался — как вымерла деревня. Пролетела ворона, невольно проследил за ней, и вдруг по ее полету в окне померещилось что-то страшное, в крови — и скрылось. Прознобило меня.
«Ты ничего не заметил?» — спрашиваю Колю.
«Нет», — отвечает.