Навсегда - [4]

Шрифт
Интервал

В двадцать два года, еще когда в университете с ним познакомилась, была уже на висках его седина. А теперь…

«И это, — подумала, — на русых, чуть рыжеватых его волосах. А будь потемнее… Будь он брюнетом… Да совсем бы уже белым ходил. — Вспомнила, в чем он сам ей однажды признался: вместе с другими одноклассниками приписав себе недостающие годы, вступил в проходивший мимо на фронт маршевый полк. Уже на пятую ночь вышли к переднему краю. Насколько захватывал глаз, фронт весь пылал, грохотал совсем рядом (немцы штурмовали Моздок), выли в предгорьях Кавказа шакалы (то ли сам так решил, что это шакалы, то ли ему кто сказал). Ваня стоял на часах, охраняя сон батареи, пушку единственную, единственный ящик снарядов (больше, видать, для отправляемого на фронт спешно сколоченного полка, не нашлось). Сестру, братика младшего, мать с отцом — всех вдруг вспомнил. Еще домом, супом горячим домашним, теплой постелью весь пах. Ему бы и дальше под отчей кровлей зреть и расти. А он боец уже, на часах. Прижал с непривычки, с испугу к груди карабин, в луну, в звездное небо уставился, в пылавшую вспышками тола, грохотавшую совсем рядом передовую… И заплакал вдруг, завыл, как затравленный одинокий волчонок. Стоит у орудия, за щитом и ревет, размазывая по растерянной детской мордашке горячие безутешные слезы. — Боже, — представив сейчас это себе, сразу об ушибе, о боли, об обидах своих позабыв, Люба еще плотнее прижалась к мужу. И вдруг улыбнулась: солдат, защитник Отечества и — в слезах, ревет как мальчишка. — Да он и был мальчишкой, — подумала. — Он и теперь-то… Еще столько ребячьего в нем, простодушного, чистого… И как ему удалось выйти таким из войны? И теперь еще может слезы пролить…» Когда смотрели недавно «Без вины виноватые» и Незнамов, подняв бокал, произносил свой изобличительный тост-монолог, Ваня с ней рядом на стуле подозрительно носом зашмыгал, заблестели у него в свете экрана глаза. Она, было, сразу к нему. Но он застеснялся, замер, затих. Так до конца сеанса и сидел. А когда щенок у них внезапно подох, что лесник подарил, как же по нему, бедный, он плакал. И уже хотела потянуться рукой к его ранним, правда, не очень приметным сединам, как Ваня сам неожиданно ее пожалел.

— Очень я сильно? — спросил он глухо. — Болит? — И сам потянулся к ней своей тяжелой, казалось, спокойной, безразличной рукой.

— А ты как думал? Тебя бы кто-нибудь так… Среди ночи, кулачищем таким, — покосилась она взглядом туда, где болело еще. — А ну посмотри. Очень заметно? Мне не видно.

Опершись локтем о подушку, Ваня неохотно привстал.

— Вот тут, — ткнула она пальцем.

На еще золотившейся с лета загаром нечистой, в родинках коже, там, куда тыкался ее крашеный розовый ноготок, он увидел большое, растекавшееся ядовитой синью пятно.

— Ну? — теперь уже требовательно, нетерпеливо спросила она.

— М-м-да, — буркнул он виновато, растерянно.

— Что?

— Синяк.

— Пожалей, — попросила она. — Поцелуй.

Ваня застыл на миг. Целовать он не стал. Но потянулся все же ладонью и лениво, нехотя поводил ею там, куда указывал пальчик. На миг ладонь замерла. Чуть ниже сползла, к Любиной, обычно крутой и упругой, а сейчас, в лежачем ее положении и без лифчика, казалось, немного опавшей груди. Задержал ее там — равнодушно, нетребовательно. Но ей сейчас, после очередных его сражений во сне, удара кулаком и такое его небрежное, умиротворенное прикосновение было приятно и дорого, может быть, даже дороже, чем обычное — в нетерпении, с жаром и страстью.

Немало и она натерпелась в войну. Недалеко от их дома, у Московского вокзала, нередко падали снаряды и бомбы. Несколько разорвалось во дворе. Блокадные холод, голод, потери родных… Только к концу зимы, по уже подтаявшему озерному льду, в глубокую пуржистую ночь, наконец и Любин третий класс, а с ним и мать, и бабушку, и сестру переправили на Большую землю, а потом на Урал. Но Люба тогда воспринимала все это как некую пусть и необычную, суровую, но все же игру. И только позже, вспоминая те дни, слушая рассказы старших, все больше узнавая о войне из книг, из кино, начала понимать, что довелось ей, всей их семье тогда пережить. А тут открылось еще, что проклятая эта война — постоянные лишения, простуды, плохое лечение беспощадно ужалила и ее: сердце, один из его клапанов поразил ревматизм.

«И все же, — подумала Люба, ощущая на себе тяжесть Ваниной замершей руки, — им там, на фронте было трудней. Почему-то я вот не вскакиваю по ночам, не мечусь, как безумная, не кричу… А он… До сих пор…» И с женскими самоотверженностью, великодушием, тактом, забывая сейчас о бедах своих, о себе, осторожно спросила:

— Что сегодня приснилось тебе? — Тронула легонечко его за плечо. — Бомбежка? Танки? Или, как вчера, снова на передовую тебя?

Но Ване, как и всегда, когда жена пыталась расспрашивать его о войне, не хотелось отвечать. Поначалу, вернувшись из армии домой, а потом, поехав учиться, он и слушать о ней ничего не хотел. Пытался уверить себя, мол, миновала — и ладно. Страшное, слава богу, давно позади, впереди — только интересное, доброе, вся его долгая мирная жизнь. Настоящим журналистом со временем станет, глядишь, когда-нибудь напишет и книгу. Не о войне, вовсе нет. Чего ее ворошить? О сегодняшнем, о будущем надо. Кое-что пытался писать. Не получалось. Все домашние хлопоты, в том числе и единственного любимого сына, все тревоги, заботы о нем взваливал на жену, даже не замечая того, нимало о том не тревожась. А она лишь тяжко вздыхала да упрекала порой: дескать, мог бы и помочь, пожалеть. Учитель истории в школе, по горло всегда занята — все эти программы и планы, уроки и экзамены, конференции, семинары и секции и еще сколько, сколько всего, а она — ну для чего, почему? — ни за что не хотела расставаться со своими иероглифами, с китайским, — за тысячи верст от Китая, никому здесь не нужными; просиживала со словарями и книгами. Выручала нередко и Ваню: то строгим глазом написанный им в газету очерк прочтет, то нужную тему подскажет, то для корреспонденции интересный заголовок найдет. И Ване казалось, что все хорошо, все как надо идет. Со временем и отдельную квартиру получат. Обещали уже. Придет и достаток. В общем, добьется всего.


Еще от автора Александр Георгиевич Круглов
Отец

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Сосунок

Трилогия участника Отечественной войны Александра Круглова включает повести "Сосунок", "Отец", "Навсегда", представляет собой новое слово в нашей военной прозе. И, несмотря на то что это первая книга автора, в ней присутствует глубокий психологизм, жизненная острота ситуаций, подкрепленная мастерством рассказчика.


Клянусь!

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


ВОВа

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.