Нас волокло время - [24]
Конечно, и литература наша многие годы жила, да еще и сейчас существует в рамках дозволенности, на поводке, порой на коротком, бывает, с шипами на ошейнике, чуть что - сразу дадут тебе понять: не виляй в сторону, не убежишь, иди куда положено. Тогда, еще при Сталине, после искусственно взвихренных бурь космополитических проработок и твердо очерченных нормативов соцреализма, по которым идеальным произведением считался "Кавалер Золотой Звезды", произведение чудовищной фальши, сплошь из одного вранья, нормативы эти были жесткими. И все же что-то проскальзывало. Литература не может до конца самоумертвиться, даже если ее к этому понуждают: так или иначе она идет от жизни и в жизнь прорывается. Таланты можно укоротить, перепугать, приручить, направить в русло, перекалечить, расплющить, наконец, убить, одного невозможно сделать - предотвратить их появление. Они все равно будут рождаться и появляться, как, прорывая асфальт, вдруг вылезает на свет Божий гриб. Как он, мягкий, с нежной кожей, мог проломить кору тверди, которую ломом можно только разбить, а он вспучил ее и какой-то таинственной силой прошел из грибницы! загадка и закон. Жизнь, пока она есть, не поддается полному уничтожению. Жизнь ловчее и победоноснее всего, что ее умерщвляет. И тут уж ничего не поделать никаким палачам.
И они это если не разумом, то инстинктом понимают, чувствуют. Почему Сталин около двадцати раз ходил смотреть "Дни Турбиных" во МХАТе? Что его так влекло на эту постановку, которую он специально для себя разрешил: в других театрах страны она не шла. Что его так тянуло на этот спектакль? Об этом стоило бы поразмыслить. Некоторые объясняют особенностью Сталина-кошки поиграть с мышкой. Жить Булгакову не давал, не печатал, запрещал, но ведь и не сажал, не сгноил в лагерях, как других, и не расстрелял. Особая игра кошки? Но только ради игры Сталин не стал бы ходить раз за разом на один и тот же спектакль. Он ему нравился, а если ходил часто и много раз, то он им наслаждался: другого ответа вы и не ищите, его не может быть. Даже в черное сердце Сталина проникало настоящее искусство, а настоящее искусство - всегда жизнь: это трюизм, и прекрасно, что вечный трюизм. Вечная сила искусства за ним. Сила всепроникающая. Варлам Шаламов, написавший целый трактат об уголовном мире и ненавидящий этот мир, как только может его ненавидеть политический заключенный, рассказывал: "Уголовники были подручными лагерных палачей, между ними, конечно же, было духовное (если это слово вообще применимо к такой категории людей) сродство. Одного поля ягода: эти убивали на воле вопреки закону, те, в лагерях, по несправедливому закону, - еще неизвестно, кому отдавать предпочтение". Шаламов не выносил Есенина. Но в чем Есенин виноват, если заматерелые урки плакали, слушая его - единственного любимого ими поэта. Но любимого! И плакали! Феномен? Да как сказать, если этому только удивляться, то не маловато ли будет для понимания самого искусства, поэзии, ее неисповедимой власти.
И потому, как бы на отдельных исторических отрезках истории искусству и литературе ни приходилось туго, и, казалось, на шее у них смертельная удавка, дышать нечем, искусство и литература непобедимы. Нежный гриб прорывает асфальт! И ему - власть имущие это понимают - больше позволено, чем, скажем, всем остальным сферам идеологии. Журналистов Хрущев, не стесняясь, называл подручными партии, и подручные с радостью повторяли, подхватывая более чем сомнительный комплимент: да, мы подручные, подручные, подручные! Веселенький хор. Писателей Сталин называл инженерами человеческих душ. Тоже, конечно, коли вдуматься, не больно-то лестно: строители душ по чьим чертежам, кем завизированным и достойно ли писателю строить душу. Если вам неугодно слово "строить", берите другое: "создавать", - мягче, приятнее звучит. Приятнее, но вот только если вашу душу кто-то вознамерится строить и перестраивать, создавать и пересоздавать, словно вы не хозяин и не обладатель ее - вам это понравится? Очень сталинская, я бы даже сказал, типично марксистско-ленинская формула, когда сам человек в стороне, мелочь, опять же объект для эксперимента.
Это больше позволено (хотя литератору тогда было, если вдуматься, так мало позволено) я почувствовал в "Новом мире", словно попал из казармы в благоухающий свежестью сад. Да так и было в действительности. Десять лет я прожил в казарме самого что ни на есть низкопробного, приученного к "чего изволите?" журнализма. В "Новом мире" дышалось вольно и на первых порах непривычно. Я к Сергею Сергеевичу: "Знаете, мне кажется, что в этом рассказе уж очень мрачновато описана деревня". - "Да ну что вы, Алексей Иванович! Не бойтесь, ничего особенно мрачного...". Сергей Сергеевич за два года работы с Твардовским и в журнале успел отвыкнуть от воениздатовских правил и привычек и говорил со мной, весело сметая мои опасения. По правде говоря, инкубационный период боязни и опасений продолжался у меня недолго, одно из доказательств того, что к свободе адаптируются легко, без усилий, идут навстречу без испуга, а если этот испуг и живет еще в тебе, то с помощью других ты изгоняешь его из себя с облегченьем. Еще стояло лето, а я лето люблю, любое, даже жаркое, душное, все лучше зимы, когда ты чувствуешь себя в зависимости, жжет мороз, бежишь как цуцик от теплого помещения к другому теплому. Я вошел в солнечную полосу своей жизни, и казалась она мне бесконечной, лишь иногда продолжало тревожить, а не запулили ли что-нибудь вдогон, и я не без затравленности смотрел иногда на того же Сергея Сергеевича: может, уже позвонили ему. Отвратительное, я вам скажу, чувство. Но никто не звонил, меня действительно оставили, гон кончился, собаки убежали в другую сторону или я ушел от них, в ушах слышался постепенно отдаляющийся глохнувший их лай, он и пугал меня: а вдруг вернутся? Не возвращались, и где-то через два-три месяца я успокоился: теперь я уже в другой жизни.
В ряду величайших сражений, в которых участвовала и победила наша страна, особое место занимает Сталинградская битва — коренной перелом в ходе Второй мировой войны. Среди литературы, посвященной этой великой победе, выделяются воспоминания ее участников — от маршалов и генералов до солдат. В этих мемуарах есть лишь один недостаток — авторы почти ничего не пишут о себе. Вы не найдете у них слов и оценок того, каков был их личный вклад в победу над врагом, какого колоссального напряжения и сил стоила им война.
Франсиско Гойя-и-Лусьентес (1746–1828) — художник, чье имя неотделимо от бурной эпохи революционных потрясений, от надежд и разочарований его современников. Его биография, написанная известным искусствоведом Александром Якимовичем, включает в себя анекдоты, интермедии, научные гипотезы, субъективные догадки и другие попытки приблизиться к волнующим, пугающим и удивительным смыслам картин великого мастера живописи и графики. Читатель встретит здесь близких друзей Гойи, его единомышленников, антагонистов, почитателей и соперников.
Автобиография выдающегося немецкого философа Соломона Маймона (1753–1800) является поистине уникальным сочинением, которому, по общему мнению исследователей, нет равных в европейской мемуарной литературе второй половины XVIII в. Проделав самостоятельный путь из польского местечка до Берлина, от подающего великие надежды молодого талмудиста до философа, сподвижника Иоганна Фихте и Иммануила Канта, Маймон оставил, помимо большого философского наследия, удивительные воспоминания, которые не только стали важнейшим документом в изучении быта и нравов Польши и евреев Восточной Европы, но и являются без преувеличения гимном Просвещению и силе человеческого духа.Данной «Автобиографией» открывается книжная серия «Наследие Соломона Маймона», цель которой — ознакомление русскоязычных читателей с его творчеством.
Работа Вальтера Грундмана по-новому освещает личность Иисуса в связи с той религиозно-исторической обстановкой, в которой он действовал. Герхарт Эллерт в своей увлекательной книге, посвященной Пророку Аллаха Мухаммеду, позволяет читателю пережить судьбу этой великой личности, кардинально изменившей своим учением, исламом, Ближний и Средний Восток. Предназначена для широкого круга читателей.
Фамилия Чемберлен известна у нас почти всем благодаря популярному в 1920-е годы флешмобу «Наш ответ Чемберлену!», ставшему поговоркой (кому и за что требовался ответ, читатель узнает по ходу повествования). В книге речь идет о младшем из знаменитой династии Чемберленов — Невилле (1869–1940), которому удалось взойти на вершину власти Британской империи — стать премьер-министром. Именно этот Чемберлен, получивший прозвище «Джентльмен с зонтиком», трижды летал к Гитлеру в сентябре 1938 года и по сути убедил его подписать Мюнхенское соглашение, полагая при этом, что гарантирует «мир для нашего поколения».
Мемуары известного ученого, преподавателя Ленинградского университета, профессора, доктора химических наук Татьяны Алексеевны Фаворской (1890–1986) — живая летопись замечательной русской семьи, в которой отразились разные эпохи российской истории с конца XIX до середины XX века. Судьба семейства Фаворских неразрывно связана с историей Санкт-Петербургского университета. Центральной фигурой повествования является отец Т. А. Фаворской — знаменитый химик, академик, профессор Петербургского (Петроградского, Ленинградского) университета Алексей Евграфович Фаворский (1860–1945), вошедший в пантеон выдающихся русских ученых-химиков.