Нас волокло время - [23]
Но поскольку первые мои впечатления о "Новом мире", и о Твардовском в первую очередь, в какой-то "проходимой" своей части уже увидели свет, да еще, может, появятся, дай Бог, в большущей книге, которую я сдал в издательство "Современник"1, то я не буду повторяться и расскажу больше о том, что не мог сказать или сказал, но мне решительно еще на первой стадии вычеркнули. Я еще нарочно приведу то, что изъяли, чтобы читателю стало ясно, что нельзя. До сих пор нельзя. И неизвестно, когда станет можно.
Скажу с самого начала, что я после "Сталинского сокола" и бериевской симаковщины попал в совершенно другой мир, где жили и работали совершенно другие, умные, смелые и даже непривычно свободомыслящие люди. Первые дни и недели работы в "Новом мире" были для меня сплошным обалденьем, причем обалденьем счастливым. Одно томило, сосало под ложечкой, пустят вдогон, и рухнет мое счастье. Знать бы мне, что я у них списан даже по белогвардейско-харбинскому варианту, не нужен уже, - было бы мне тогда совсем хорошо. Неслыханно хорошо. Ответственный секретарь журнала с отдельным кабинетиком, в котором - теперь нет уже таких - кресла с полотняно-белыми чехлами. Как при Чехове. Сергей Сергеевич на первой же неделе моего пребывания в "кабинетике": "Алексей Иванович, вы будете завтра в редакции?" Это ли не обалденье! Меня еще спрашивают, появлюсь ли я на работе! Твардовский: "Алексей Иванович, почитайте этот роман (Павла Нилина), боюсь, что автор в нем исправляется, после того как его обругали в постановлении ЦК" (было такое постановление о фильме "Большая жизнь" по сценарию Нилина)2. С усмешечкой говорит и о постановлении, и о том, что Нилин исправляется: услышал бы это Симаков!
Я воспитан был, точнее, перевоспитан был в военной печати, самой осторожной и самой охранительной (ничего против уставов, а уж против официальной линии и думать не сметь. "Правда" - газета, на каждое слово которой - равняйсь! Звонок начальства - приказ, звонок из ЦК - ужас, если замечание, с постов полетят все причастные к замечанию, если похвала фанфары, редактор, как именинник, ордена получал - меньше радости испытывал).
Я пришел в военную печать с ифлийским воспитанием. Как я теперь понимаю, в ИФЛИ не было такого разудалого вольномыслия, да и годы, когда я учился, вовсе не способствовали свободе собственных мнений, хотя юные индивидуальности стремились быть каждый на особицу. И я еще скажу, в чем оно выражалось, это "на особицу", и во что выродилось - любопытная и чисто русская эволюция.
Одной из первых моих статей во фронтовой газете Карельского фронта "В бой за родину", куда я попал, была статья, в которой я припоминал, что когда-то финны, встретив Горького, выпрягли лошадей и сами повезли писателя, сидевшего в санях. До чего ж вы дошли, упрекал я финнов, где ваша гуманность и любовь к культуре, когда теперь, озверев, вы воюете с нами. Наивная публицистическая чушь под Эренбурга, тот тоже писал: "Страна, давшая миру Гете и Гейне, Канта и Гегеля..." Редактор Павлов, он с некоторыми перерывами был моим редактором в армии, неплохой, в общем, мужик, темнота сплошная, но не стукач, не любивший по своим причинам выносить сор из избы и потому всегда готовый защитить тебя, если ты влип в неприятную историю, и, между прочим, защищавший не без успеха, до сих пор он раз в году мне звонит, поздравляет с чем-нибудь, и я слышу в его голосе искренность, и разговор с ним - что-то вроде душевной ностальгии по далекой молодости, так или иначе связанной и с этим, вовсе не далеким мне человеком. Так вот, он вызвал меня и, прохаживаясь по бревенчатому беломорскому кабинету, сказал: "Ты что тут мне финнов показываешь, что они Горького любили?" - "Ну а как же было это с санями и прочим..." - промямлил я. "Если и было, то забыть надо, а ты расписываешь... Фашисты наши книги сжигали". - "Да это еще было до всякого фашизма". - "Тем более нечего вспоминать". Прошелся взад-вперед, и вдруг: "А вообще-то у тебя это хорошо написано, но никогда больше об этом не пиши".
В другой раз, когда я уже был допущен к писанию передовых статей, он вызвал меня и, тыча пальцем в абзац, спросил: "Это откуда?" - "Как откуда? удивился я, воспитанный интеллигентным ИФЛИ. - Это я сам написал". - "Ах сам! - протянул редактор. - Ну тогда это мы к ... матери!" Через некоторое время я наловчился списывать, но воспитание все еще держалось, и списывал я, видоизменяя текст, и он вдруг спрашивал: "А это откуда?", и я бодро отвечал: "Из блокнота агитатора". - "Ну-ка принеси, покажи". Я приносил, показывал, и он укоризненно учил меня: "Ну вот видишь, как тут хорошо сказано, а ты своими словами. Ну зачем своими, хуже получается, а главное, к тебе и ко мне придерутся, а ты дуй прямо по тексту, никто никогда не подкопается к тебе".
До конца списывать я, конечно, не научился, но понимать, что надо и что нельзя, - это схватил довольно быстро, и хоть что-то восставало внутри необязательно уж так надо и почему так уж нельзя (нельзя, например, писать о том, что кто-то погиб - и это на фронте! Словно прочитав, что на войне убивают, войска придут в смятение и боевой дух их падет). Я писал бесчисленное количество материалов и за своей подписью, и за подписями тех людей, с которыми разговаривал, предварительно предупредив их: "В газете появится статья за вашей подписью, вы не возражаете?". Никто никогда не возражал. Овладеть таким нехитрым журнализмом было делом несложным, но и опасным, если не будешь все время держать в уме то, что ты пишешь. Овладеть, может, и надо было, но только это не умение. Помню, как меня обидело, когда мне передали, что Федор Маркович Левин, работавший до войны редактором московского критического журнала "Литературное обозрение", где я напечатал одну из самых первых своих статеек (и в них что-то явно было, по крайней мере я старался сказать что-то свое), оказавшийся тоже в газете "В бой за родину", обронил обо мне: "Из него ничего не получится". Я обиделся, но по тому, что я делал тогда и как быстро приспособился к тому, что надо и что нельзя, он судил обо мне верно.
В ряду величайших сражений, в которых участвовала и победила наша страна, особое место занимает Сталинградская битва — коренной перелом в ходе Второй мировой войны. Среди литературы, посвященной этой великой победе, выделяются воспоминания ее участников — от маршалов и генералов до солдат. В этих мемуарах есть лишь один недостаток — авторы почти ничего не пишут о себе. Вы не найдете у них слов и оценок того, каков был их личный вклад в победу над врагом, какого колоссального напряжения и сил стоила им война.
Франсиско Гойя-и-Лусьентес (1746–1828) — художник, чье имя неотделимо от бурной эпохи революционных потрясений, от надежд и разочарований его современников. Его биография, написанная известным искусствоведом Александром Якимовичем, включает в себя анекдоты, интермедии, научные гипотезы, субъективные догадки и другие попытки приблизиться к волнующим, пугающим и удивительным смыслам картин великого мастера живописи и графики. Читатель встретит здесь близких друзей Гойи, его единомышленников, антагонистов, почитателей и соперников.
Автобиография выдающегося немецкого философа Соломона Маймона (1753–1800) является поистине уникальным сочинением, которому, по общему мнению исследователей, нет равных в европейской мемуарной литературе второй половины XVIII в. Проделав самостоятельный путь из польского местечка до Берлина, от подающего великие надежды молодого талмудиста до философа, сподвижника Иоганна Фихте и Иммануила Канта, Маймон оставил, помимо большого философского наследия, удивительные воспоминания, которые не только стали важнейшим документом в изучении быта и нравов Польши и евреев Восточной Европы, но и являются без преувеличения гимном Просвещению и силе человеческого духа.Данной «Автобиографией» открывается книжная серия «Наследие Соломона Маймона», цель которой — ознакомление русскоязычных читателей с его творчеством.
Работа Вальтера Грундмана по-новому освещает личность Иисуса в связи с той религиозно-исторической обстановкой, в которой он действовал. Герхарт Эллерт в своей увлекательной книге, посвященной Пророку Аллаха Мухаммеду, позволяет читателю пережить судьбу этой великой личности, кардинально изменившей своим учением, исламом, Ближний и Средний Восток. Предназначена для широкого круга читателей.
Фамилия Чемберлен известна у нас почти всем благодаря популярному в 1920-е годы флешмобу «Наш ответ Чемберлену!», ставшему поговоркой (кому и за что требовался ответ, читатель узнает по ходу повествования). В книге речь идет о младшем из знаменитой династии Чемберленов — Невилле (1869–1940), которому удалось взойти на вершину власти Британской империи — стать премьер-министром. Именно этот Чемберлен, получивший прозвище «Джентльмен с зонтиком», трижды летал к Гитлеру в сентябре 1938 года и по сути убедил его подписать Мюнхенское соглашение, полагая при этом, что гарантирует «мир для нашего поколения».
Мемуары известного ученого, преподавателя Ленинградского университета, профессора, доктора химических наук Татьяны Алексеевны Фаворской (1890–1986) — живая летопись замечательной русской семьи, в которой отразились разные эпохи российской истории с конца XIX до середины XX века. Судьба семейства Фаворских неразрывно связана с историей Санкт-Петербургского университета. Центральной фигурой повествования является отец Т. А. Фаворской — знаменитый химик, академик, профессор Петербургского (Петроградского, Ленинградского) университета Алексей Евграфович Фаворский (1860–1945), вошедший в пантеон выдающихся русских ученых-химиков.