— День-то нынче крайний! Сходим в баньку, попаримся, пропустим стакашек по жилочкам. Э-э-эх!
Василий Ильич поморщится и скажет:
— Водка бела. Только ведь она, сосед, красит нос и чернит репутацию.
Он посещал собрания, но никогда не выступал, не возражал, подписывал обязательства и говорил начальству: «Слушаюсь». Одно время занимался в политкружке. Терпеливо переписывал из «Краткого курса» страницы, потом прочитывал их на семинаре и считался примерным слушателем. Но если кто-нибудь заводил с ним разговор о политике, он, как правило, отвечал так:
— Не нашего ума дело.
И тот, уходя, пожимал плечами:
— Черт знает, что у Овсова в голове.
И вдруг о нем заговорили…
— Слыхали, Овсов в колхоз просится?
— Это какой Овсов?
— Да тот же, вахтер.
— Не может быть!
— Заявление подал.
— Вот это да!
— Подъемные задумал отхватить.
— Какие там подъемные! Он не на целину, а в колхоз, на родину.
— Вот чудеса. Жил человек тихо, незаметно и вдруг — смотри пожалуйста.
А заявление действительно поступило. Было оно очень короткое — в три строчки:
«Прошу дать расчет. Уезжаю на постоянное местожительство в колхоз.
К сему — Овсов».
Секретарь партбюро был в недоумении. Он несколько раз прочитал заявление, нажимая на слово «колхоз», и задумался: «Не пойму. Ну кто этого мог ждать от Овсова? Разобрался-таки в решениях ЦК. Нет, видимо, мы еще плохо знаем своих людей».
Когда к нему вошел Василий Ильич, секретарь спросил:
— Вы это окончательно и добровольно, товарищ Овсов?
— Да. И я хочу успеть к севу, — спокойно подтвердил Василий Ильич.
Секретарь партбюро подошел к Овсову, взял его руку и крепко пожал.
— Молодчина! — И, стараясь не глядеть в лицо Василия Ильича, смущенно добавил: — Извини меня, не так о тебе думал.
Овсов, переступая с ноги на ногу, молчал.
— Ну, бывает же… А с отъездом мы вас не задержим… — И, сжав пальцы Овсова, парторг опять сказал: — Молодчина! Удивили вы меня, Василий Ильич; от души признаюсь, не ожидал я этого от вас!..
И после ухода Овсова секретарь еще долго удивлялся и спрашивал себя: «Что с человеком случилось?»
А вот что случилось погожим октябрьским днем тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года.
С утра, разорвав лучами сизую морозную дымку, из-за кладбища выкатилось солнце и, уставясь на «дворец полей» желтым прищуренным глазом, ехидно улыбнулось. Марья Антоновна, подойдя к окну и откинув тюлевую занавеску, зажмурилась от удовольствия.
— Ох, и день же нынче будет! Только белье сушить.
— Да, денек будет, — подтвердил Василий Ильич и, сунув ноги в резиновые сапоги, пошел в сарай. Накинув на рога коровы веревку, он отвел ее к кладбищу на отаву; потом принялся чистить хлев.
День разгорался. Это был редкий в наших краях октябрьский день, с бездонно голубым небом и низким, чуть теплым солнцем. На березах еще кое-где висели листья, маленькие, ярко-желтые, как новые пятаки. Овраг и окраина кладбища были охвачены бездымным огнем осени. И только сирень по-летнему бодро держала упругие темно-зеленые ветки. Хорошее, праздничное и немножко грустное было в этот день в природе.
Приподнятое настроение с утра охватило и сторожей. Они все были необыкновенно добродушны и приветливы. Сторожа булочных без ругани взвалили на себя бидоны с молоком и, поддерживая друг друга плечами, отправились на рынок. Казалось, и солнце, прилипнув к бидонам, отправилось вместе с ними. Пока сторожа не скрылись за глиняным бугром, оно сидело на их спинах и беззаботно смеялось. Сторож дровяного склада все утро гонял голубей. Он стоял на крыше сарая, крутил над головой шест и кричал:
— Э-ге-гей! Го-лу-боньки, э-ге-гей!
И никто на этот раз не назвал его ни дураком, ни жуликом. Жены сторожей на редкость были милы. Развешивая во дворе белье, они любезничали, стараясь угодить друг другу.
Всех удивил кладбищенский сторож. Он вышел с балалайкой и, сев на ступеньку того, что раньше называлось крыльцом, сыграл «Барыню». А сторож универмага, подбоченясь, топнул кирзовым сапогом:
Барыня с горы катилась,
У ней юбка тра-та-та…
Трудно сказать, чем бы кончился этот удивительный день…
Может быть, так, слегка, повеселились бы они, да и разошлись; а может быть, сторожа раскошелились бы и закатили бы такую складчину, какой «дворец полей» не видел с мая; а может быть, и поругались бы. Все может быть… Если бы…
Приблизительно через час из-за того же бугра, за которым скрылись небритые «парашютисты», появился трактор.
А на тракторе сидело солнце, и улыбка у солнца была такая широкая, что сразу захватывала кабину тракториста, фары и обе гусеницы. Трактор выполз тяжело и медленно, точь-в-точь как сторож с трехпудовым мешком отрубей на спине. Въехав на бугор, трактор на минуту остановился, а потом сполз вниз, волоча за собой два прицепа, заваленные кирпичом. Сторожа приумолкли, скучились и с тревогой наблюдали. Они сразу вспомнили о повестках, полученных еще весною, о советах горисполкома — перебраться на другое поле. Трактор некоторое время недобро гудел, потом затрещал, захлопал, одна гусеница у него дернулась и, шлепая траками, обогнала другую. Затем он вместе с прицепами свернул на огороды. Кто-то охнул, кто-то заголосил… Василий Ильич вытер со лба пот и беспомощно растопырил руки. Трактор разорвал проволоку на его картофельном участке, полез на дощатый заборчик… Слабо треснул забор. Развернувшись, трактор сдвинул в кучу земляничные гряды…