К этому времени кое-кто уже следил за результатами эксперимента. Специалисты спорили, является ли продукт работы нашего сверхмозга каким-то неосмысленным, механическим набором слов и цифр или мы здесь имеем дело с оригинальной, невиданной до сих пор деятельностью человеческого мозга троекратной мощности. Ответ на это могли дать лишь дальнейшие опыты. Поэтому я решила пойти с ним в театр.
Там он смеялся громче и плакал горше всех зрителей. И мне пьеса понравилась. В театр я ходила редко: в лаборатории всегда было много работы. Но после спектакля он попросился ко мне домой. Пришлось объяснить, что мне уже за пятьдесят, что у меня взрослая дочь, которую я упрекаю за легкомысленный образ жизни и не могу сама привести ночью домой постороннего человека. Я сознательно сказала «человека». Разумеется, он сразу опечалился. Угрожал, что перестанет работатьне видит цели. Только тогда я поняла, что для интеллектуальной работы ему, как и человеку, нужны стимулы: соперничество с Джонсом, любовь ко мне, семейная обстановка.
Дочь сначала опасалась, что придет чудовище, вроде известного Франкенштейна — грозы немых фильмов-сказок, но вскоре перестала бояться. Порой мне даже казалось, что с ним она скорей находит общий язык, чем со мной. Она странная. Сначала хотела работать на одной из лунных баз, так же как ее отец, с которым я вскоре после свадьбы разошлась, потому что он был равнодушен к моей научной работе. Потом вздумала стать балериной, но для этого у нее слишком широкие бедра (так по крайней мере кажется мне). Сейчас она изучает хеттский язык. Разумеется, только для того, чтобы не заниматься физикой и не доставить мне этим удовольствия. Особенных достижений в хеттском у нее нет; я в ее возрасте уже пользовалась известностью в науке. Самое скверное, что она ждет ребенка от какого-то юноши, которого мне даже не представила.
Мой искусственный мозг работал еще меньше, чем моя дочь. В этом отношении они отлично понимали друг друга. За целый день он писал всего несколько строк, а потом отправлялся в парк или купался в реке. И все время толковал мне, что я должна любить дочь, будто это само собой не разумеется, что мне нужно измениться, что лабораторная работа далеко не все, — аргументы, которые сейчас можно услышать на любом перекрестке. Для этого не стоило создавать новую биологическую систему. Причем давал советы не только мне. Он беседовал со всеми; соседи по дому уже начали издали вежливо приветотвовать его.
Он стал диктовать нечто, не походившее на уравнения, какие-то обозначения, которые еще не известны науке. Джонс утверждал, что это бессмыслица, путаные, бессвязные отрывки сведений, полученных во время предыдущих существований мозга, и опубликовал свое мнение в журнале. Это было похоже на взрыв бомбы. Меня немедленно вызвали к директору института, журналисты добивались интервью, эксперимент приобрел широкую огласку. Если он провалится, будет невероятный скандал.
Но мой сверхмозг оставался невозмутимым. В тот день он почти ничего не написал.
— Чего ты хочешь? Что тебе еще нужно? — нетерпеливо спрашивала я, готовая даже завести с ним роман, если бы только это было возможно. — Ведь ты нас просто шантажируюешь!
Я положила перед ним статью Джонса.
— Ничего мне не нужно. Только, чтобы ты вела себя соответственно моим советам.
Я его не поняла. Как мне вести себя в соответствии с непонятными обозначениями и каракулями, в осмысленности которых я сама начинала сомневаться?
— Я отвечу тебе через три дня, — произнес он и умолк.
Потом он стал смотреть в окно, словно хотел сосредоточиться… Я наблюдала за ним из соседней комнаты с помощью особого прибора. За всю ночь он написал две строчки. Все время сидел неподвижно. Но ведь обещал же он ответить! Я телеграфировала обоим ученым и довела до сведения начальства, что эксперимент подходит к концу.
На следующий день он со мной не разговаривал. Сидел в своей комнате, опустив голову на руки, и слабеющим голосом шептал что-то в диктофон. За ночь он поседел. Неужели последняя фаза познания так невероятно трудна? Я не мешала ему. На третье утро он меня не узнал, вечером смотрел непонимающим взглядом и на мою дочь. Всю ночь я просидела подле него. Он только хрипел; даже самый чувствительный диктофон не мог расшифровать его слов. В три часа он «умер». В шесть прилетел профессор Джонс. В восемь — академик Кожевкин. Но слишком поздно — на похороны.
Нам пришлось его кремировать. Собственно, следовало бы выбросить его на свалку, как любую испорченную машину. Но за последнее время он подружился со столькими людьми по соседству, которым я не могла, да и не хотела объяснять свой эксперимент. Крематорий был переполнен, я стояла в сторонке с обоими учеными. Они невольно улыбались: как легко провести наших ближних! Люди пришли на похороны машины… Мне советовали повторить опыт.
Перед крематорием стояла моя дочь. Она поздравила меня с успехом.
— Неужели ты не понимаешь? Ведь он ответил тем, что умер. А до того жил — насыщенно и мудро, пользовался любовью окружающих. Разве это не лучший ответ: сама жизнь, которую нельзя ограничивать! А разве в смерти, наступившей после полноценно прожитой жизни, не заключается высшая мудрость?