Мозес - [37]
Конечно, в глазах дураков это выглядело до чрезвычайности наглым, вот так вот просто взять и заявить то, что он осмелился заявить всему миру, прежде чем засадил себе в голову или в сердце тяжелую свинцовую пулю. До каких пределов нужно было дойти, чтобы сказать, прокричать, простонать, что в этой жизни его любовь, конечно, принадлежит другому, но в той, – в той, о которой он знал, конечно, не больше, чем каждый из нас, – она будет, наконец, моей!
Следовало бы добавить, – хотя это и подразумевалось само собой, – что в противном случае он будет дырявить себе сердце до тех пор, пока Небеса, наконец, не услышат его. Пожалуй, Мозес, это было похоже на воровскую фомку, которой крушился не поддающийся до того замок. На отмычки, под чей легкий звон щелкал и поддавался капризный замок, чтобы впустить тебя туда, куда ты всегда хотел, войти. На первое, попавшееся под руку оружие, способное крушить все подряд, так что Небеса должны были рухнуть вместе со своей чертовой справедливостью, больше похожей на дешевую лотерею, в которой тебе достается все что угодно, кроме того, что тебе действительно нужно.
– Бедный Вертер, – сказал кто-то.
– Да, – сказал Давид. – Бедный, бедный Вертер.
– Ты это серьезно? – спросила Анна.
– А ты как думаешь?
– Ну, – она слегка пожала плечами и посмотрела на него так, словно у него на лице было написано как раз именно то, что он пытался скрыть.
Потом она добавила:
– Мне кажется, что на самом деле об этом никто ничего толком не знает. Никто и ничего.
– Неутешительно, – сказал Давид.
– С одной стороны, конечно. Но если посмотреть с другой, то окажется, что мы уже так далеко ушли от Бога, что, может быть, можем надеяться встретить Его на другой стороне.
– Браво, – сказал Феликс и иронически похлопал в ладоши. – Когда женщина говорит о Боге, я начинаю Ему сочувствовать.
– Мне кажется, ты не оценил, – сказал Давид, радуясь удачной фразе, которую сказала Анна.
– Давайте лучше вернемся к нашим баранам, – сказал Феликс. – Если я тебя правильно понял, из всех известных нам добродетелей упрямство самое добродетельное.
– Что-то в этом роде, – сказал Давид, не чувствуя ни малейшего желания вновь ввязываться в богословские тонкости.
– То есть, это то, о чем в известной тебе книге говорится – стучите и отворят вам?
– Совершенно верно, – согласился Давид. – А поскольку стучать совершенно все равно где, то тащиться для этого в монастырь, совершенно необязательно.
– Только не начинайте все сначала, – сказал Левушка.
– Слышал, Грегори? – спросил Ру, похлопав сидящего Грегори по плечу. – Ну что, пойдешь теперь в монастырь?
– Конечно, – сказал Грегори, отрываясь от книги. – Это есть мой долг.
Затем он отложил в сторону книгу, взял бутылку водки, налил до половины в свой стакан и быстро его выпил, никого не дожидаясь.
Некоторое время в комнате стояла тишина.
– Однако, – сказала, наконец, Ольга. – Я молчу.
– По-моему, на наших глазах разворачивается некоторая метаморфоза, – не совсем уверенно сказал Левушка, – Мирный и в меру тихий ирландец мало-помалу превращается в ярого православного фундаменталиста… Зрелище не для слабонервных.
– Ничего себе, – Ру с уважением посмотрел на Грегори. – Оказывается, ты еще и алкоголик.
– Я есть чистокровный ирландец, – с гордостью сказал Грегори, не без изящества занюхивая водку рукавом, как научил его Ру. – Я должен идти в монастырь, чтобы молить… – Он задрал голову и показал пальцем в потолок.
– Молиться, – поправил Ру.
– Молиться, – повторил Грегори. – Я молиться за мой брат. Потому что это мой долг.
С уважением присвистнув, Давид поинтересовался судьбой брата, впрочем, уже догадываясь, каким будет ответ.
– Он умер, – сказала Анна.
– Вернее, застрелился, – добавила Ольга.
– Извини, – сказал Давид. – Мы не знали.
– Он мне рассказывал, – сказала Анна. – Несчастная любовь. И прямо в висок.
– Ах, вот оно что, – сказал Давид. – Ирландский Вертер.
– Да, – сказал Грегори, прикладывая вытянутый указательный палец к виску. Затем он полез в нагрудный карман и достал оттуда бумажник, из которого вынул фотографию брата.
Совсем еще мальчишка, белобрысый и худой, к тому же, похоже, даже не начавший еще как следует бриться. Слово «любовь» было рядом с этой фотографией, мягко говоря, не совсем уместно.
– Поэтому… мы должны молиться, пока Бог не исполнял наши просьбы, – сказал Грегори, неожиданно почти без акцента. Глаза его после выпитого стакана водки слегка фосфоресцировали и казались вполне безумными. Давид не удивился бы, если бы он пошел вдруг в соседнюю комнату и выпустил бы там себе в лоб пулю, мотивируя необходимость этого спасением брата.
– А вот это действительно похоже на Вертера, – сказал Ру. – Знаешь, как это называется?
Он наклонился в сторону Грегори и сказал:
– Вообще-то, это называется бунт… Знаешь такое слово?
– Бунт, – отозвался Грегори, пытаясь понять. – Почему?
– Потому, – сказал Ру. – Потому что все знают, что Бога нельзя вынудить, но, при этом, все, почему-то, заняты именно этим…Ты ведь и сам идешь в монастырь для того, чтобы заставить Бога простить твоего брата, как будто Он сам не знает, кого и когда ему лучше прощать… Вот это и называется – бунт.
"Современная отечественная драматургия предстает особой формой «новой искренности», говорением-внутри-себя-и-только-о-себе; любая метафора оборачивается здесь внутрь, но не вовне субъекта. При всех удачах этого направления, оно очень ограничено. Редчайшее исключение на этом фоне – пьесы Константина Поповского, насыщенные интеллектуальной рефлексией, отсылающие к культурной памяти, построенные на парадоксе и притче, связанные с центральными архетипами мирового наследия". Данила Давыдов, литературовед, редактор, литературный критик.
Кажущаяся ненужность приведенных ниже комментариев – не обманывает. Взятые из неопубликованного романа "Мозес", они, конечно, ничего не комментируют и не проясняют. И, тем не менее, эти комментарии имеют, кажется, одно неоспоримое достоинство. Не занимаясь филологическим, историческим и прочими анализами, они указывают на пространство, лежащее за пространством приведенных здесь текстов, – позволяют расслышать мелодию, которая дает себя знать уже после того, как закрылся занавес и зрители разошлись по домам.
"Пьесы Константина Поповского – явление весьма своеобразное. Мир, населенный библейскими, мифологическими, переосмысленными литературными персонажами, окруженными вымышленными автором фигурами, существует по законам сна – всё знакомо и в то же время – неузнаваемо… Парадоксальное развитие действия и мысли заставляют читателя напряженно вдумываться в смысл происходящего, и автор, как Вергилий, ведет его по этому загадочному миру."Яков Гордин.
Патерик – не совсем обычный жанр, который является частью великой христианской литературы. Это небольшие истории, повествующие о житии и духовных подвигах монахов. И они всегда серьезны. Такова традиция. Но есть и другая – это традиция смеха и веселья. Она не критикует, но пытается понять, не оскорбляет, но радует и веселит. Но главное – не это. Эта книга о том, что человек часто принимает за истину то, что истиной не является. И ещё она напоминает нам о том, что истина приходит к тебе в первозданной тишине, которая все еще помнит, как Всемогущий благословил день шестой.
Автор не причисляет себя ни к какой религии, поэтому он легко дает своим героям право голоса, чем они, без зазрения совести и пользуются, оставаясь, при этом, по-прежнему католиками, иудеями или православными, но в глубине души всегда готовыми оставить конфессиональные различия ради Истины. "Фантастическое впечатление от Гамлета Константина Поповского, когда ждешь, как это обернется пародией или фарсом, потому что не может же современный русский пятистопник продлить и выдержать английский времен Елизаветы, времен "Глобуса", авторства Шекспира, но не происходит ни фарса, ни пародии, происходит непредвиденное, потому что русская речь, раздвоившись как язык мудрой змеи, касаясь того и этого берегов, не только никуда не проваливается, но, держась лишь на собственном порыве, образует ещё одну самостоятельную трагедию на тему принца-виттенбергского студента, быть или не быть и флейты-позвоночника, растворяясь в изменяющем сознании читателя до трепетного восторга в финале…" Андрей Тавров.
"По согласному мнению и новых и древних теологов Бога нельзя принудить. Например, Его нельзя принудить услышать наши жалобы и мольбы, тем более, ответить на них…Но разве сущность населяющих Аид, Шеол или Кум теней не суть только плач, только жалоба, только похожая на порыв осеннего ветра мольба? Чем же еще заняты они, эти тени, как ни тем, чтобы принудить Бога услышать их и им ответить? Конечно, они не хуже нас знают, что Бога принудить нельзя. Но не вся ли Вечность у них в запасе?"Константин Поповский "Фрагменты и мелодии".