Мозес - [28]
Вот только этот Ксенофан Колофонский, сэр. Тот, которого поиски завели Бог знает куда – на самый край земли или еще дальше.
Вечный насмешник над не умеющими постоять за себя богами, в чьи, еще ни о чем не говорящие сны уже просачивалась по утрам непонятная тревога, как просачивается под ногами болотная вода, давая тебе знать о скрытой опасности, прячущейся под ярко-зеленой осокой.
Истина, сэр. В конце концов, она легко могла принимать любые обличия, не спрашивая нашего согласия.
Никто не знал толком, когда Ксенофан заговорил о Боге.
С большой долей вероятности можно было, пожалуй, вообразить, что это заговорил не он, а сам Бог, чей голос разбудил его однажды ночью, чтобы заставить его взвалить на свои плечи новую Истину, от которой пересыхало горло, а спина покрывалась испариной.
Наверное, поначалу это было как удар грома посреди ясного неба – Бог, присвоивший себе имя Истины, чудовищный в невозможности найти ему подобающее сравнение, всезнающий, всевидящий и всеслышащий Бог, вечно пребывающий в своем самодовольном бытии, от которого негде было укрыться, потому что он сам был ничем иным, как этой бесконечной Вселенной, не знающей ни уничтожения, ни возникновения, и потому не знающий даже того, что среди людей называлось временем
Не исключено, что сам Ксенофан, как свидетельствуют некоторые источники, даже собирался что-то возразить и с чем-то не согласиться, да только скованный ужасным видением, что мог он выдавить из себя, кроме того жалкого хрипа, который вышел из его груди, словно лишний раз подчеркивая человеческую слабость и ничтожность перед лицом чудовища, у которого не было даже имени?
Но самое ужасное было совсем не это, сэр. Этот Бог принес с собой вещи похуже, чем весть о том, что все едино или о том, что в мире больше ничего не происходит. Гораздо хуже было то, что вскоре выяснилось, что этот незнающий сострадания Бог питался красками восхода и заката, запахом цветов и соленого морского ветра, солнечным светом и лунным сиянием, детским смехом и шепотом влюбленных, медленно превращая этот прекрасный мир в отвлеченное понятие, в голую абстракцию, в место, где царствовали безличные законы и не знающие снисхождения цифры.
Мы не знаем, как принял Ксенофан видные пока еще только ему одному перемены. Наверное, сначала у него скребло на сердце и ночью часто снились кошмары, ведь, в конце концов, это он, а никто другой, впустил в наш мир это безымянное чудовище, которое медленно, но неотвратимо превращала мир в ничто.
Очевидцы рассказывали, что в последние годы, когда он поселился в родном Колофоне, его смех умолк и часто случайные посетители заставали его в слезах или в мрачном безмолвии, когда он уходил на берег и сидел там часами, глядя на море и наблюдая движение облаков, за которыми давно уже не прятались небожители.
Говорили, что с годами он привык и смирился, как с ничтожностью человека, – который по-прежнему мог иметь только недостоверные мнения, но никак не твердое знание, – так и с самодовольством новоявленного Бога, которому дела не было, как до наших забот и тревог, как и до наших обетов, обрядов и жертвоприношений.
Другие рассказывали, – и в этом можно было, при желании, найти отнюдь не скрытую иронию, которую, время от времени, позволяли себе с нами Небеса, – что с годами, Ксенофан начал тайно молиться богам, – всем тем, кого он прежде отвергал и над кем зубоскалил – прося у них в молитве прощение и призывая богов объединиться против вторгшегося в наш мир чудовища, от которого трудно было ждать что-либо хорошее.
– Похоже, однако, что его призыв остался неуслышанным, – сказал рабби Ицхак.
– К сожалению, – кивнул Маэстро.
Потом уже, позже, когда они вышли из мастерской в этот теплый, сладко пахнущий, несмотря на множество машин, вечер, старый рабби вдруг остановился и сказал:
– Конечно, в его голове такая каша, что лучше вообще не обращать на нее внимания. Но что бы он там не наговорил нам сегодня, я вижу, что его сердце до краев наполнено благими пожеланиями, а это все-таки кое-что значит, хотя христианская пословица, кажется, так не считает.
– Пожалуй, – согласился Давид, вспоминая как однажды Маэстро сказал:
– Все, что делаю я, и что делают другие, размазывая краски по холсту, все это только жалкие попытки подражать тому, к чему мы не умеем даже приблизиться… Вот увидишь, придет день, и вещи сами заговорят о себе в полную силу, чтобы вернуть себе самих себя.
– Во всяком случае, – сказал рабби, – он стоит на правильном пути, а это значит, что Всемогущий не оставит его своей милостью…
И все-таки, подумал Давид, пока этот день еще не пришел, тень, выпущенная Ксенофаном Колофонским, похоже, все еще лежит на этом мире, делая его неуютным, неприветливым и чужим.
Тень, которую отбрасывали далекие Небеса, ничего не желающие знать ни о твоей жизни, ни о жизни твоих близких и друзей.
Небеса, населяющие мир чужими вещами, чужими людьми, чужими закатами и звездами, которые сами страдали от своей бездомности и своего безмолвия и невозможности дарить свет и тепло.
Делающие человека боязливым, неуверенным и одиноким.
Одно только, пожалуй, вселяло какую-то нелепую надежду, подсказывая, что если дело обстоит именно так, как оно обстоит, то ничто не мешает нам, позабыв обо всех правилах приличия, кричать во все легкие о посетившей нас беде, – вопить, пока хватает сил, чувствуя, как рвутся связки и от крика уходит из-под ног земля…
"Современная отечественная драматургия предстает особой формой «новой искренности», говорением-внутри-себя-и-только-о-себе; любая метафора оборачивается здесь внутрь, но не вовне субъекта. При всех удачах этого направления, оно очень ограничено. Редчайшее исключение на этом фоне – пьесы Константина Поповского, насыщенные интеллектуальной рефлексией, отсылающие к культурной памяти, построенные на парадоксе и притче, связанные с центральными архетипами мирового наследия". Данила Давыдов, литературовед, редактор, литературный критик.
Кажущаяся ненужность приведенных ниже комментариев – не обманывает. Взятые из неопубликованного романа "Мозес", они, конечно, ничего не комментируют и не проясняют. И, тем не менее, эти комментарии имеют, кажется, одно неоспоримое достоинство. Не занимаясь филологическим, историческим и прочими анализами, они указывают на пространство, лежащее за пространством приведенных здесь текстов, – позволяют расслышать мелодию, которая дает себя знать уже после того, как закрылся занавес и зрители разошлись по домам.
"Пьесы Константина Поповского – явление весьма своеобразное. Мир, населенный библейскими, мифологическими, переосмысленными литературными персонажами, окруженными вымышленными автором фигурами, существует по законам сна – всё знакомо и в то же время – неузнаваемо… Парадоксальное развитие действия и мысли заставляют читателя напряженно вдумываться в смысл происходящего, и автор, как Вергилий, ведет его по этому загадочному миру."Яков Гордин.
Патерик – не совсем обычный жанр, который является частью великой христианской литературы. Это небольшие истории, повествующие о житии и духовных подвигах монахов. И они всегда серьезны. Такова традиция. Но есть и другая – это традиция смеха и веселья. Она не критикует, но пытается понять, не оскорбляет, но радует и веселит. Но главное – не это. Эта книга о том, что человек часто принимает за истину то, что истиной не является. И ещё она напоминает нам о том, что истина приходит к тебе в первозданной тишине, которая все еще помнит, как Всемогущий благословил день шестой.
Автор не причисляет себя ни к какой религии, поэтому он легко дает своим героям право голоса, чем они, без зазрения совести и пользуются, оставаясь, при этом, по-прежнему католиками, иудеями или православными, но в глубине души всегда готовыми оставить конфессиональные различия ради Истины. "Фантастическое впечатление от Гамлета Константина Поповского, когда ждешь, как это обернется пародией или фарсом, потому что не может же современный русский пятистопник продлить и выдержать английский времен Елизаветы, времен "Глобуса", авторства Шекспира, но не происходит ни фарса, ни пародии, происходит непредвиденное, потому что русская речь, раздвоившись как язык мудрой змеи, касаясь того и этого берегов, не только никуда не проваливается, но, держась лишь на собственном порыве, образует ещё одну самостоятельную трагедию на тему принца-виттенбергского студента, быть или не быть и флейты-позвоночника, растворяясь в изменяющем сознании читателя до трепетного восторга в финале…" Андрей Тавров.
"По согласному мнению и новых и древних теологов Бога нельзя принудить. Например, Его нельзя принудить услышать наши жалобы и мольбы, тем более, ответить на них…Но разве сущность населяющих Аид, Шеол или Кум теней не суть только плач, только жалоба, только похожая на порыв осеннего ветра мольба? Чем же еще заняты они, эти тени, как ни тем, чтобы принудить Бога услышать их и им ответить? Конечно, они не хуже нас знают, что Бога принудить нельзя. Но не вся ли Вечность у них в запасе?"Константин Поповский "Фрагменты и мелодии".