Мой Петербург - [2]

Шрифт
Интервал

У нашего города единственная, неповторимая судьба. Об этом так часто говорят, что перестают слышать. Ведь в понятии «неповторимый» есть не только гордость, но и горечь. Нам уже никогда не вернуться к петербургскому дому начала XX века. Но есть какая-то удивительная связь, непрерывное движение жизни города и такие совпадения, когда захватывает дух и голова идёт кругом. Как могли уцелеть кузнецовские тарелки и чашки, еще можно представить, хотя об этом думали меньше всего. Но как мог сохраниться дух петербургского дома? В двадцатые годы горели в печах венские стулья, целые гостиные, белые рояли, книги… Не потому ли так истончились в домах стены?

«Квартира тиха, как бумага, — пустая, без всяких затей», — писал в это время Мандельштам. В те годы еще никто не знал, что впереди город стережёт страшная война, блокада. И будут опять гореть книги, благо, что их всегда было много.

Удивительно, но осколки, на которые разбилась жизнь петербургского дома, всё-таки уцелели. Я помню, как в детстве мой отец, собираясь навестить родственников, взял меня с собой. Уже потом в адресном справочнике «Весь Петербург» я нашла нашу фамилию и адрес: Пушкинская, 10, кв. 100, номер телефона. И я вспомнила то единственное моё посещение этого дома. Это была квартира моего двоюродного прадеда. Пожилая надменная женщина, которая тогда нас принимала, была его дочерью и приходилась моему отцу теткой. Мне запомнилась обстановка комнаты. Старинное пианино с бронзовыми подсвечниками, ноты, книги. И, под стать обстановке, холодноватая сдержанность старой женщины. Какая-то в этом была тайна семейных отношений, судьбы. Тогда, в свои восемь лет я, зная, что дом моей матери погиб во время блокады, поразилась, столкнувшись так близко с каким-то далеким временем, которое продолжало жить, не замечая перемен. Старинные часы с маятником глубоким звоном заполняли паузы в принужденной беседе. Кузнецовские чашки и блюдо служили, как полвека назад.

Увы, жизнь в домах Петербурга уже давно отлилась в другие формы. Прибавилось комнат и стен. Больно смотреть, как рука или даже лицо амура на потолке перерезаны перегородками. Я помню громадный коридор дедушкиной коммунальной квартиры на канале Грибоедова, где дети устраивали катания на конторских счетах. А в бывшей хозяйской ванной на улице Белинского дети смотрели диафильмы. О этот волшебный миг, когда одна картинка сменяет другую! И ты замираешь от ожидания и что-то уже предчувствуешь. И темнота сближает тебя с волшебством, а голос читающего звучит откуда-то издалека. Как будто в другом мире остается вся квартира, бой часов, голоса на кухне. И вместе с тем, всё это происходит в одном измерении. Имя ему — петербургский дом.

Остаётся только удивляться, как долго в домах сохраняется присутствие тех, кто жил в них прежде. Дверные ручки, отполированные множеством прикосновений, газеты под обоями, иногда даже из прошлого века. А печи или камины? Сколько горожан согревалось их теплом, сколько маленьких петербуржцев прислушивалось к потрескиванию дров, к завыванию ветра в дымоходах! Потом, к сожалению, от печей и каминов стали избавляться. Это один из конфликтов города со своими горожанами. Пришлось дорого заплатить за прозрение. Не только потрясения войны, революции, голода приводили к невосполнимым утратам, но и такая печальная потеря понимания между городом и его жителями.

Но до сих пор в Петербурге сохраняются дома, где старые буфеты и книжные шкафы столетиями не сдвигались с одного места. Иной раз в белую ночь случайно можно увидеть через окно люстру, висящую низко над круглым столом посреди большой комнаты, наверное, гостиной. И тогда понимаешь, что эта люстра и стол там находятся так давно, что если их убрать, то даже прохожие на улице растеряются и станут спрашивать, что же изменилось.

Вот точно так однажды на улице Плеханова, ныне Каранской, я увидела через окно (штора была чуть-чуть отодвинута) комнату в полуподвальном этаже. За столом, освещённым лампой, сидел человек и читал книгу. И во всей обстановке, и в том, как человек сидел, и в лице его было что-то такое единственное, петербургское, существующее вне времени, что я до сих пор не понимаю, в окно ли я заглянула или в какое-то иное время — в довоенное или даже в прошлый век.

Каждый дом в Петербурге живет своей особенной жизнью. Где-то за стеной играют гаммы, неуверенная детская рука окунает пальцы в фортепианные клавиши. Хорошо, когда дом полнится детскими голосами. Для детей мир начинается в этих стенах. Для них это — модель мира, очень правдивая. Со всеми радостями и неурядицами, которые бывают в каждом доме. С именинными пирогами, с волшебством рождественской елки. Когда на ёлке горят настоящие свечи, она оживает. Таинственная, прекрасная, она живёт яркой жизнью тот недолгий срок, что отмерен ей праздником.

Так и в жизни петербургских домов есть дыхание, движение пламени. Оно то ярче разгорается, то сникает. Нынче антикварные лавки пополнились старинными вещами, посудой, даже мебелью. Это знак времени. Хотя дух петербургского дома существует не только в вещах. И даже вернее всего, не в вещах. Как-то раз мне пришлось побывать в одном доме, очень петербургском по первому впечатлению. Всё в нём было устроено безупречно. Старинные комнаты, двери, старинные вещи, посуда и петербургский пейзаж за окнами. Но что-то меня насторожило, показалось ненастоящим. Будто это была декорация для кинофильма. И оказалось, что дом меня не обманул. Вещи были подобраны в комиссионных магазинах. Они были из другой жизни, из других судеб. И только пейзаж за окнами был настоящим. Я и теперь не могу объяснить, в чём там было несоответствие и что же такое — тайна дома. Ведь иногда случается оказаться в квартире в новом районе, среди типовых кварталов. Войдешь в комнату — кажется, ничего особенного: стол, кресло, книги, клетчатый плед, пепельница на столе… И вдруг почувствуешь себя в петербургском доме.


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.